Дома у большой, заново выбеленной печки был накрыт чайный стол с увеличенной за сторожевку порцией хлеба и молока, в печке весело трещал сырой хворост. Еще чувствуя в себе гнет космической ночной тоски, я с радостью смотрел на хорошо выспавшуюся, свежую, как утро, Наташу, по-бабьи повязанную пестрым платком, в обжимке и широкой юОке.
?, ) Если я за что-либо по гроб жизни благодарен ; ивановской жизни, то прежде всего за то, что она | раскрыла мне исконную связь между родящей «на-| сущный хлеб» землей, честным «в поте лица своего» \ трудом и таинством брака. Думаю, что без уразумения этой связи переутоньшенному современному человеку невозможно дорасти до светлой старости и покорного приятия смертного часа. " Совсем иная картина встает перед глазами, когда вспоминаю заготовку дров для Совета. Бледно-голубое зимнее небо, тонкие еловые кресты и четкие узоры оголенных ветвей в нем, желто-бурая листва под легким слоем первого снега, острый спиртной запах распиленных стволов, румяные на морозе щеки, выбивающиеся из-под цветастых платков волосы, Лизины красные варежки, бодрое тявканье топоров, звонкие, как всегда в лесу, голоса, смех, громкое карканье встревоженных ворон. Сколько кубических сажен полагалось нам срубить, распилить и сложить, я уже не помню. Знаю только, что даже такие
опытные «лесозаготовщики», как Тумановы, с трудом справлялись с советскою нормой.
Осложнялась наша задача и без того неопытных дровосеков еще и тем, что у нас не было ни удобной одежды, ни подходящих инструментов. Рваные перчатки (кожаных варежок на всю артель была только одна пара), дырявые валенки, то и дело слетающие с топорищ топоры, тупые пилы – все это досадно затрудняло и без того трудную работу. Приступали мы к работе лишь после всестороннего взвешивания целого ряда обстоятельств: наклона дерева, его выгодного или невыгодного расположения среди соседних деревьев, направление ветра. Иной раз дело доходило до горячих, но всегда веселых споров.
Так как мы рубили деревья не подряд, а выбирая те, что похуже, то часто случалось, что подпиленное дерево запутывалось макушей в соседних деревьях. Тогда гимназист Коля, скинув куртку, с обезь-яней ловкостью лез по срубленному дереву к запутавшейся макуше и накинув на нее петлю спускал конец веревки, за который мы и тянули дерево книзу. Почему мы жалели хорошие деревья, хотя лес был уже не наш, объяснить трудно. Может быть, это все же была подсознательная надежда, что он будет нам возвращен.
Пощадили ли до конца эти деревья советские топоры – мне неизвестно. Знаю только, что при сносе нашего флигеля (волисполком перенес его, кажется, в Знаменку, где расширялась школа) был заодно срублен и наш вековой тополь.
Несмотря на успешность нашего хозяйства, жить исключительно доходами с земли и сада было невозможно. Приходилось искать какого-нибудь подсобного заработка. Со временем таковой для всех нас нашелся. Андрей стал преподавать в Знаменской земской школе, где занятия велись только зимой. Мне
посчастливилось получить в долларах небольшой аванс в Госиздате, которому я запродал свой роман и наладить через Красный крест получение нескольких посылок «Ара». Женщины стали шить куклы, которые за очень хорошие деньги сбывались в Москве. Своими добавочными достатками мы все дружно делились, но не в принудительном порядке пополнения общего котла, а на началах добровольного угощения, благодаря чему социалистическая уравниловка нашего «коммунистического» питания по временам приятно разнообразилась анархией капиталистического индивидуализма. Угощали мы друг друга не за общим столом, а у себя: мы во флигеле, Андрей с Еленой в своей комнате, Ольга, самая бедная – в своем «ателье» то есть в новой, пристроенной ко флигелю избе для работника.
Чаще всего собирались у нас и не только потому, что последние два года мы жили несколько богаче и теплее обитателей большого дома (дрова по дорогой цене нам потихоньку доставлял наш бывший работник Петр, устроившийся лесничим при Стассов-ском волисполкоме), но главным образом ради того «старозаветного» духа, который в нашем флигеле держался дольше, чем в большом доме, где не только в коридоре, на стульях, но и в холодной гостиной лежали мешки с семенным запасом.
Над моим письменным столом висел большой портрет Владимира Соловьева, в простенке между окнами, над полкою с книгами – портрет Шеллинга в старости, прекрасная гравюра середины 19-го века. Над большим глубоким диваном красного дерева, между двумя бронзовыми стенными лампами с молочными шарами, так же загадочно, как некогда в Париже, улыбалась Наташе таинственная Мона Лиза.
Читать дальше