Беснуйтесь, злитесь, дуйте, ветры, так,
Чтоб щеки лопнули у вас с надсады!
Хлещите и волнами заливайте
Все башни выше самых петушков…
Вы, серные и быстрые, как мысль,
Огни, предтечи страшных стрел громовых,
Что дубы сразу в щепы разбивают,
Ты, гром, все потрясающий, расплющи
Всю эту круглую земли чреватость… [2] Перевод С. Юрьева (М., 1882), которым пользовался Лев Толстой, когда писал о Шекспире. (Прим. перев.)
Нельзя не согласиться с логической посылкой Толстого: шекспировские строки, свидетельствующие о потрясающем владении словом, начисто лишены какого-либо речевого правдоподобия. Однако среди читателей найдется немало таких, кто знает: если бы Толстой хоть на минуту перестал слушать лишь самого себя и прислушался к Шекспиру, он обнаружил бы у английского драматурга и жизнь, и правду, столь ценимые им. Тщательно отточенный стиль, возможно, не передает того, что проще и естественнее всего приходит на ум или срывается с языка, но именно поэтому он и способен выразить неизмеримо больше.
В конце первой главы «Других берегов» Набоков вспоминает, как в усадьбу, где он провел детство, приходили крестьяне из соседних деревень и в знак искренней благодарности чествовали отца по старинному русскому обычаю. Когда Владимир Дмитриевич разрешал их споры или удовлетворял какие-либо просьбы, пять-шесть мужиков раскачивали его и несколько раз подкидывали в воздух. Сидя в столовой за завтраком, Владимир видел только отца в полете, тогда как «качальщики» оставались незримыми:
Дважды, трижды он возносился, под уханье и ура незримых качальщиков, и третий взлет был выше второго, и вот в последний раз вижу его покоящимся навзничь, и как бы навек, на кубовом фоне знойного полдня, как те внушительных размеров небожители, которые, в непринужденных позах, в ризах, поражающих обилием и силой складок, парят на церковных сводах в звездах, между тем как внизу одна от другой загораются в смертных руках восковые свечи, образуя рой огней в мрении ладана, и иерей читает о покое и памяти, и лоснящиеся траурные лилии застят лицо того, кто лежит там, среди плывучих огней, в еще незакрытом гробу 8 8 ДБ, 24; ПГ, 336.
.
Некоторым читателям настолько понравится эта фраза, что они доверятся ее автору. Другим она может показаться tour de force [3] Здесь сложное, неестественное построение (фр.)
— слишком искусной, чтобы предполагать какой-либо отклик, кроме смиренного почтения. Тем же, у кого нет пока никакого мнения, я хотел бы сказать, что, вероятно, правы первые.
Несмотря на то что сцена в церкви, которая внезапно проступает под синими небесными сводами, по своей природе лишена конкретности, Набоков на самом деле предвосхищает (внимательный читатель это сразу почувствует, а любой читатель «Других берегов» постепенно поймет) определенный момент собственной жизни, который ему предстоит пережить позднее, — тот день, когда он будет смотреть на своего отца, лежащего в открытом гробу. Хотя образ парящего в небе человека, казалось бы, начинает отрываться от исходной ситуации, нет ничего случайного или искусственного в том, как от фигуры, «покоящейся навзничь, и как бы навек» в небе, фраза соскальзывает вниз, к мертвому телу среди цветов. Даже когда Набоков описывает траурный обряд, он полувозвещает бессмертие своего отца, уподобляя его тем «внушительных размеров небожителям, которые в непринужденных позах… парят… в звездах». Но магия стиля бессильна против фактов: тело все так же лежит недвижно в церковном приделе, огонь свечей расплывается потому, что в глазах молодого Набокова слезы.
Заканчивая таким образом эту главу, Набоков отдает дань любви своему отцу, как это по-своему делали мужики, и один из них, доживший до глубокой старости, все еще продолжает чтить память о Владимире Дмитриевиче более чем через шестьдесят лет советской власти. В.Д. Набоков погиб как герой, сраженный пулей в схватке с двумя террористами-черносотенцами, когда смело бросился на защиту своего главного идеологического противника внутри кадетской партии. Скольжение набоковской фразы от благодарных мужиков к отпеванию отца предвосхищает непреложную истину, что самой своей смертью Владимир Дмитриевич доказал правоту тех, кто столь высоко ценил его при жизни.
В «Других берегах» Набоков снова и снова возвращается к гибели отца — возвращается исподволь, как если бы это была рана, о которой невозможно забыть, а прикосновение к ней почти невыносимо. Для Владимира Набокова любовь самых близких людей — отца, матери, жены, ребенка — настолько преисполняет душу, что все прочие чувства перед ней меркнут. Яркий луч любви, который освещал его жизнь, имеет важное значение и в его прозе — либо положительное (Федор и Зина, Круг и его сын, Джон и Сибила Шейд), либо отрицательное, когда жизнь без любви приводит к одиночеству и отчаянию (Смуров или Кинбот) или к замене ее губительными мнимыми суррогатами (Кречмар и Магда, Гумберт и Лолита). Поскольку любовь так много значит для писателя, не менее значима и ее потеря (Круг, его жена и сын, Федор и его отец). Но он научился у своих родителей переносить несчастья с достоинством, и, рисуя отца парящим высоко в воздухе, Набоков намекает на свое личное горе с самообладанием, усвоенным им еще в детстве. Соблюдение внешней формы и кажущаяся отстраненность ни в коей мере не ослабляют эмоции: он просто понимает, что даже боль утраты — боль настолько сильную, что она не утихает всю жизнь, — нужно переносить мужественно, не теряя присутствия духа.
Читать дальше