У Вас второй талант преобладает над первым, когда Вы пишете об Извековских романах Федина и о сочинениях Ермилова, и оба таланта гармонически сливаются, когда Вы пишете о Квитко, Маршаке, Станиславском, о Гайдаре, о Борисе Житкове, Каверине. Сочетание этих обоих талантов и делает Вашу книгу прочной — не однодневкой, а многолетним растением; именно благодаря этому сочетанию, книга Ваша выделяется из всех критических книг и, я уверен, будет жить и в шестидесятых и в семидесятых годах. (Подчеркнуто К. И.)
Талант у Вас есть — изощренный, отточенный; есть умение писать интересно, „увлекательно“, но Вы правы — мешает Вам недостаточная уверенность в себе, робость — и недоверие к читателю. Вы ориентируетесь не на понимающего, тонкого, проницательного читателя, а на среднего слушателя Литинститута. Но, может быть, так и нужно. Что же касается робости — это качество скоро пройдет, т. к. Вы скоро почувствуете, что наконец-то нашли свое подлинное призвание. Я люблю и Ваши „Мифы“, и рассказ „Два сердца“, но книгу „О литературе и театре“ считаю Вашей высшей ступенью. Не сомневаюсь, что скоро потребуется второе издание книги…»
Впрочем, кончает он и это (такое важное для меня в то время) письмо опять полушутя-полусерьезно, вспоминая сестру:
«Странное дело: всякий раз, когда, читая новое издание Герцена, я наталкиваюсь на имя Вашей сестры, у меня ёкает сердце — 75-летнее сердце, словно
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,
в царстве пламенного Ра,
Ты (т. е. она) давно меня любила, друг, царица и сестра,
И клонила пирамида тень на наши вечера.
Халтурину — привет и любовь!
Ваш К. Чуковский 15 ноября 1956 г.»
* * *
Особенно мы сблизились с Корнеем Ивановичем, когда стали жить в Переделкине постоянно. В хорошую погоду мы виделись чуть не каждый день на прогулках. Часто он появлялся у нашей калитки, стуча в нее палкой и возглашая громко — на всю улицу: «Ваничка! Где вы? Идем гулять?» Иногда мы встречали его на улице Серафимовича с целой свитой местных жителей или приезжих, и пройти мимо нельзя было, он требовал, чтобы мы присоединились к шествию. И всегда он был центром этой толпы — что-нибудь рассказывал из своих давних встреч с писателями, издателями и всякими знаменитыми людьми, рассказывал подробно, весело, иногда довольно зло, но при этом всегда немного загадочно, чтобы слушатели не знали, точно ли так все было, или он что-то выдумывал. Вероятно, порой он озорничал, как мальчишка, и, одурачивая нас, забавлялся.
Часто мы ходили с ним до железнодорожной насыпи: он очень любил следить за проходившими поездами, загадывал что-то и ждал, что пройдет — товарный или электричка — и по-детски радовался, когда угадывал верно.
Однажды, когда мы так гуляли, он все время говорил стихами — шуточными, конечно:
Вот милая скамеечка,
Мы сядем на нее,
И добрая евреечка
Нам принесет питье…
А когда мы возвращались и были уже около его дачи, он вдруг проговорил:
И понесут по улице
Мой длинный-длинный гроб.
И спросят вас прохожие:
— А кто такой усоп?
мне даже холодно стало вдруг от такого «экспромта».
Вообще же Корней Иванович не любил печальных воспоминаний и дум и старался отгораживаться от них шутками и прибаутками. Когда у Халтурина был первый инсульт и плохо действовала правая рука, Корней Иванович, навещая его, шутил: «Ваничка, вы должны показать мне кукиш — тогда я поверю, что вы поправляетесь». И веселился вовсю, когда Халтурин смог это сделать.
Корней Иванович не любил праздничного застолья, никогда не удавалось его затащить к нам обедать или пить чай, даже на «юбилей» мой он пришел только на другой день. Принес в подарок бутылку французского шампанского, но сам никогда не пил. Он любил привести к нам своих посетителей, самых разных и неожиданных: то привел целую стайку ленинградских молодых литературоведов (они запечатлели его вместе с Халтуриным на очень выразительной фотографии), то внучку Леонида Андреева, приехавшую из Америки, то призывал нас слушать заезжего американского профессора, который путешествовал по нашей стране с гитарой и всякими песенками; то мы смотрели, как целый автобус маленьких японцев высадился у него перед дачей и наводнил двор. Можно было только дивиться: как он не уставал? Как мог выносить такое количество чужих, незнакомых людей?
Присматриваясь, я видела, что хотя на этих встречах очень шумно и он, как актер, «дает представление», — но мне вдруг показалось, что между ним и этими людьми (может быть, и всеми людьми) — словно легкая, невидимая стеклянная перегородка, сквозь которую не проходят ни эмоции, ни не нужные ему речи, ни случайная пошлость: он давал людям любоваться собой, развлекал их, а сам оставался наедине с собой — от того и не уставал от людского натиска.
Читать дальше