Мне вспоминается ясный и холодный декабрьский день в Ленинграде несколько лет назад, где я, оказавшись в командировке одновременно с приехавшими туда Тоником и его женой Юлей, попал, за его широкой спиной, в спецхран Публичной библиотеки, священное место, куда простому смертному попасть непросто. Трудно перечислить те уникальные книги, манускрипты и документы, на которые нельзя было смотреть без сердечного трепета - от древних рукописей Корана и Псалтыря до автографов Пушкина и Кюхельбекера. Удивительно, как меняется представление о человеке, когда видишь его автограф. Так, например, Кюхельбекер представлялся мне, по Тынянову, сентиментальным, порывистым и нескладным, а здесь я увидел по-немецки аккуратный каллиграфический почерк его писем и рукописей. А строгий, казалось бы, склонный к порядку и благополучный Державин писал, как оказалось, рваным беспокойным почерком человека, лишенного душевного покоя. Меня поразила более всего выставленная под стеклом грифельная доска с записанными его дрожащей рукой предсмертными стихами:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей,
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не минет судьбы.
Какая пронзительная и проницательная безнадежность на краю смерти! Какая противоположность его же величавому и самоуверенному "Памятнику"!
Залы, где мы находились, как рассказал Тоник, были специально отведены под хранилище редких рукописей, прежде императорское. Я обратил внимание на большое число старых французских рукописей и книг, и Эйдельман, улыбаясь радостной улыбкой миссионера при виде еще не обращенного дикаря, поведал мне забавную историю из времен Великой Французской революции. 14 июля 1789 года, когда дымилась взятая санкюлотами Бастилия, все ее многолетние архивы были вышвырнуты прямо на мостовую. Мимо проезжал скромный чиновник русского посольства страстный коллекционер Дубровин, который, проявив чисто российскую сметку, послал тут же в посольство за подводами. Так бесценные архивы французской королевской тюрьмы оказались в Санкт-Петербурге.
Не менее удивительным, однако, в этом строгом хранилище мне показалась та нескрываемая симпатия, с которой к Тонику относились все без исключения хранители и хранительницы, чья строгость и недоверчивость являлись необходимой частью их профессии. Его человеческое обаяние вообще везде и всегда действовало на окружающих. Он был на редкость органичный человек, никогда не старался подделываться ни под кого, понравиться аудитории или какому-нибудь значительному лицу. Может быть, именно поэтому, будучи полным и грузным, двигался он с каким-то неповторимым изяществом, а лицо его, часто освещенное улыбкой, казалось всегда молодым. Наш общий друг художник Борис Жутовский нарисовал его портрет, на котором Натан Эйдельман совсем не такой - на портрете он жесткий, монументальный и трагический. Наверное, так оно в самом деле и было, но мне запомнился другой облик Тоника - общительного и веселого. На друзей своих он сердиться долго не умел и прощал им любые обиды.
Более всего обычно ссорился он в компаниях и застольях со своим самым близким другом Вольдемаром Петровичем Смилгой, человеком во всех отношениях выдающимся, но весьма язвительным и часто изрядно покусывающим Тоника, тем более, что еще со школьной парты он более всех знал его уязвимые места. Шумные ссоры эти, однако, были несерьезными.
Сам Смилга любил вспоминать историю со встречей у него на квартире какого-то, сейчас уже не вспомню какого. Нового года, на которой присутствовали с женами я и Тоник. В три часа ночи, когда веселье уже заметно спало, распахнулась вдруг входная дверь и в доме появился еще один друг и одноклассник Эйдельмана - режиссер Владимир Левертов, преподававший в театральном училище, в сопровождении нескольких юных будущих актрис. По уверениям Смилги, уже через пять минут я пытался петь им какие-то песни, хотя без аккомпанемента обычно петь не люблю, а Тоник, отпихивая меня, начал громко вещать им что-то о Пушкине. Жены наши, однако, были начеку, и нас развели по домам, а что касается меня, то, как обычно едко рассказывает Смилга, "жена по дороге била его о памятники, не имеющие архитектурной ценности".
По его собственному заявлению, дружбу Натан Эйдельман ценил более всего. Он, по существу, был центром того "школьного братства", которое в наш небогатый традициями и долговечными людскими связями век на долгие годы объединило выпускников 110 школы. Класс их, подобно лицеистам, традиционно собирался раз в году, не считая различного рода сборищ на днях рождений. Сам Тоник вел летопись их класса. Ему очень нравилось их сходство с пушкинскими лицеистами. Он даже книгу хотел написать об этом, да вот не успел.
Читать дальше