Оба эти выступления стали известны Горькому, который и в СССР, и в Сорренто следил за эмигрантской печатью. «Жутко и нелепо настроен Иван Алексеев (Иван Алексеевич Бунин. – П. Б. ), – пишет Горький А. Н. Тихонову, – злопыхательство его всё возрастает, и – странное дело! – мне кажется, что его мания величия – болезнь искусственная, самовнушенная, выдумана им для самосохранения».
Если не считать отдельных упоминаний Бунина в связи с горьковской критикой белоэмиграции в целом, Горький ни разу публично не ответил на грубые наскоки Бунина, продолжая говорить о его мастерстве и восхищаясь им как живым классиком. Но в блокноте он сделал такую запись:
«Читал “Заметки” Бунина и вспомнил тетку Надежду, вторую жену дяди моего Михаила Каширина. Дядя и его работник били бондаря, который, работая в красильне, пролил синюю “кубовую” краску. Из дома на шум вышла тетка и, схватив кол, которым подпирали “сушильные” доски, побежала, крича:
– Нуте-ко, постойте-ко, дайте-ко я его…
На Бунина тетка Надежда ничем не похожа была, – огромная, грудастая, необъятные бедра и толстейшие ножищи. Рожа большая, круглая, туго обтянута рыжеватой, сафьяновой кожей, в середине рожи – маленькие синеватые глазки, синеватые того цвета огоньков, который бывает на углях, очень ядовитые глазки, а под ними едва заметный, расплывшийся нос и тонкогубый рот длинный, полный мелких зубов. Голос у нее был пронзительно высокий, и я еще теперь слышу ее куриное квохтанье:
– Ко-ко-ко-ко…»
Горький не опубликовал этого. Но внутренне он отомстил Бунину как художник художнику, на что справедливо указала исследователь творчества Горького Н. Н. Примочкина. Зачем Горький записал это в блокнот? Возможно, только затем, чтобы сказать самому себе: если надо, если потребуется , я могу «отхлестать» Бунина не менее зло и язвительно. Но, повторяем, публично он этого не сделал.
Перипетии присуждения Бунину Нобелевской премии не имеют отношения к теме духовной судьбы Горького. Но в жизни Горького это событие сыграло значительную роль. Судя по воспоминаниям Нины Берберовой, Горький на премию некоторое время рассчитывал, и его возвращение в СССР отчасти было связано с тем, что расчеты эти не оправдались.
В эмиграции присуждение Нобелевской премии Бунину было воспринято неоднозначно. Так, Марина Цветаева писала в связи с этим: «Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но – так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо если Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – эпоха конца эпохи, и влияние его в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А “Посл<���едние> новости”, сравнивавшие его стиль с толстовским (точно дело в “стиле”, т. е. пере , которым пишешь), сравнивая в ущерб Толстому, – просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать».
Нобелевская премия была куда нужнее Бунину, чем Горькому. Горький имел выбор: остаться за границей или уехать в СССР. До самого последнего момента, до отъезда в СССР в 1933 году, он колебался в этом выборе, с 1928 по 1933 год фактически жил «на два дома», зиму и осень проводя в Сорренто. У Бунина такого выбора не было.
Судьба расставила всё по своим местам. Горький, с его неуемной жаждой деятельности, стал тем, кем он стал: вождем и узником одновременно. Бунин, с его стремлением к свободе, самосохранению, получив премию, приобрел материальную передышку, а самое главное – мировое признание.
Бунин, «Записи»:
«9 ноября 1933 года, старый добрый Прованс, старый добрый Грасс, где я почти безвыездно провел целых десять лет жизни, тихий, теплый, серенький день поздней осени…
Такие дни никогда не располагают к работе. Всё же, как всегда, я с утра за письменным столом. Сажусь за него и после завтрака. Но, поглядев в окно и видя, что собирается дождь, чувствую: нет, не могу. Нынче в синема дневное представление – пойду в синема.
Спускаясь с горы, на которой стоит Бельведер, в город, гляжу на далекие Канны, на чуть видное в такие дни море, на туманные хребты Эстреля и ловлю себя на мысли: “Может быть, как раз сейчас где-то там, на другом краю Европы, решается и моя судьба…”
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу