— В шахту и только в шахту! И нигде иначе я работать не стану!
— Как так не будете? А кто же вас кормить будет?
— Пока не отправите меня в шахту, я пайку не возьму!
Сказано — сделано: с этого дня я объявила голодовку. Не в знак протеста, а просто: я у вас не хочу работать, а потому не вправе есть ваш хлеб.
Был конец мая. Солнце уже не заходило. Погода стояла хорошая, и снег быстро оседал и начинал таять. Я целыми днями разбивала сугробы, разбрасывала снег, чтобы он быстрее таял. За любым делом легче было переносить муки голода и думать о приближении неизбежной развязки. Впрочем, как раз «развязка» была достаточно хорошо продумана. В котельной больницы находилась кабинка с ванной. Там купались после работы рабочие котельной, а по вечерам стирали белье те из женщин, кто не мог сделать этого в отделении. Вот я и решила: когда мне скажут собираться на вахту, где ждет конвоир, который должен отвести меня в первое лаготделение, то я заскочу в котельную, которая радом с вахтой. В котельной такой грохот, что никто не услышит, когда я открою кран горячей воды. Опустив руку в воду, я бритвой перережу на запястье артерию. Бритва была у меня своя, и очень хорошая, еще с той поры, когда я работала в хирургическом отделении.

Меня еще один раз вызывал к себе начальник лагеря майор Иванов. Я голодала уже больше недели, и он мог воочию убедиться, что я не собираюсь отступать.
— Тебя доставили сюда не из первого, а из девятого лаготделения, со строительства, так что отправят тебя туда же, а не на шахту.
— На строительстве я работала временно, до распределения. В вашей воле отправить меня куда хотите. Но я прошу — на шахту.
— Чудачка! Сама хочет того, чего никто не хочет… Ладно! Пусть будет так: отправят тебя на шахту.
Я собрала все вещи, которые мне выдали в ЦБЛ, и отнесла все их сдавать. Все! Даже платье, подаренное мне Маргаритой Эмилиевной.
— Что вы делаете? — возмутился бухгалтер Лузин. — Это здесь Вера Ивановна так постановила, что все получают одеяло, белье… Во всех других лагерях выдают по нескольку штук на бригаду. Будете валяться на голых досках! Оставьте себе хоть одеяло и телогрейку!
— Мне ничего не нужно!
— Керсновская! Через полчаса будьте на вахте: за вами придет машина.
Это голос нарядчика Белкина. С тем же успехом мог он быть трубою архангела. Только та возвещала воскресение из мертвых…
Пора!
Зажав бритву в кулаке, я ринулась к двери и… угодила головой в чей-то живот. То ли от слабости, то ли от неожиданности, но у меня в глазах потемнело. Когда я вновь обрела способность соображать, до меня донеслись, будто издалека, слова:

— Что я слышу? Только что узнал на вахте, что вы нас покидаете. Павел Евдокимович, бедняга, все эти дни сам не свой! Места себе не найдет… Вы не думайте, он неплохой старикан…
Так говоря, Дмоховский теснил меня обратно в секцию, где я скорей упала, чем села, на голые нары, а он сел рядом со мной. Признаться, в голове у меня был кавардак, и я просто не могла следить за нитью беседы. Незаметно я выдернула из-под ручки моего фанерного чемодана записку и, скомкав ее, сунула вместе с бритвой в карман.
И вот Белкин опять в дверях:
— Евфросиния Антоновна, на вахту!
— Я вам помогу поднести к машине вещи, — говорит Владимир Николаевич.
А какие у меня, Боже мой, вещи?! Чемодан — «наследство» доктора Мардны. В нем несколько потрепанных медицинских книг, мои рисунки, краски, бумага… Вот еще: коврик из шубки. Я его в последнюю минуту свернула и перевязала шпагатом.
Слышу слова Дмоховского:
— Знайте, Евфросиния Антоновна, вы — наша! Когда вам там надоест, вы передайте записочку через одноглазую Катьку, что работает на свиноферме, и мы вас тотчас же заберем обратно.
И вот я в кузове грузовой машины. Дмоховский мне машет рукой, но я, как загипнотизированная, смотрю на двери котельной. Котельная, кабинка с ванной проплывают мимо. Это уже прошлое, оно позади.
В лицо пахнул весенний ветер, и от яркого солнца закружилась голова. Я стояла в кузове, с трудом балансируя на ухабах, и прошлое уходило все дальше. И тут у меня возник вопрос: а что же впереди?

Читать дальше