— Это не резон, чтобы оставить коров без фуража!
— Вы опять за свое!
— Так вы же сами пожелали, чтобы я рассказала, с кем я об этом разговаривала! Из Крыма я направилась на Кавказ, прошлась по Черноморскому побережью через Мамисонский перевал в долину Цеи, и уже в Осетии меня подвезли в своей машине двое незнакомых мне граждан. Они расспрашивали меня о том, что я видела в Северной Таврии, в Крыму и на Кавказе. Я им рассказала о тяжелых последствиях катастрофической засухи и о бесхозяйственном отношении к соломе, которую не заскирдовали. Один из моих попутчиков и сказал, что, дескать, не хватает ни техники, ни рабочих рук. Ну, тогда я и указала, что первым делом надо было спасти солому — единственный корм для скота, а там уже можно и дом строить для Хрущева. Они довезли меня до Нальчика. Спросили, кто я и чем занимаюсь. Я представилась. Прощаясь, они крепко жали мне руку и благодарили за все сообщенные им наблюдения, так как это как раз по их специальности: один из них был министр земледелия Кабардино-Балкарии, а другой — заместитель министра земледелия из Москвы.
— Так за что же они вас благодарили?
— Затрудняюсь сказать. Умному человеку полезные знания не мешают. Но если вам это непонятно, то обратитесь к ним самим.
— А когда это было? — вмешался майор.
— в 1957 году. Числа этак седьмого или девятого августа.
Больше к этому вопросу они не возвращались.
Полковник несколько раз пытался путем наводящих вопросов выяснить, кто еще разделяет мои взгляды, на кого я пытаюсь воздействовать, признав попутно (и вполне обоснованно), что вряд ли кто-либо воздействовал на меня.
Я сказала, что самый надежный поверенный — это подушка. Но поскольку я с самого детства обхожусь без подушки, то и этого поверенного у меня нет. Самый же ненадежный поверенный — это бумага. Доказательство налицо: несколько иронических, шутливых фраз, написанных больной старушке, впавшей в уныние, шутка, путем которой я пыталась ее подбодрить, и — поди ты!
А с рабочими моего коллектива? Нет, право же, с ними я говорю на работе и — о работе. Опыт у меня большой, и желание им поделиться вполне естественное. Однако этим и ограничивается мой контакт с ними.
— В ваших словах чувствуется пренебрежительное, надменное и даже враждебное отношение к коллективу.
— Нисколько. Просто помимо работы нет у нас контакта.
— Чем же, кроме пренебрежения, можете вы это объяснить?
— Скорее всего, очень печальным обстоятельством: наши шахтеры просто не могут себе представить, что можно приятно провести время — пошутить, побеседовать и даже потанцевать — без того, чтобы предварительно себя не отравить алкоголем. Сесть за стол без поллитры им кажется просто нелепым. А я, кроме чая, ничего не пью.
— Так вы этим хотите сказать, что наша прекрасная молодежь, наши рационализаторы, с беззаветным энтузиазмом строящие коммунизм, не что иное, как алкоголики?
— Пусть они и не алкоголики. Вернее, не все еще алкоголики, но стоит мне хоть раз увидеть человека в состоянии унизительном и гадком, каким он становится в пьяном виде, как я навсегда теряю к нему уважение. А я среди пьяных буду иметь еще более глупый вид.
— Возмутительно! Ведь вы оскорбляете весь ваш шахтерский коллектив! В своей дворянской заносчивости вы ставите себя неизмеримо выше их и клеймите их презрением, обзывая алкоголиками. Так вот, что я думаю, — сказал он, захлопывая свою папку и оборачиваясь к своим сотрудникам. — Мы вынесем поведение Керсновской на обсуждение шахтерского коллектива, который она оскорбляет своим пренебрежением!
Мне стало… смешно. Не те теперь времена, чтобы действовать так, как в те годы, когда меня за непочтительное отношение к стихам Маяковского упрятали на 10 лет за решетку и отдали в распоряжение какого-то охранника, имеющего право пристрелить меня без предупреждения за «шаг вправо, шаг влево».
Ясно, что коллектив натравят на меня, заставят расправиться со мной и вместе с тем на самих себя нагонят страх. Ему, коллективу, дают «палку о двух концах»: одним будут колотить меня; другим — себя. Мне будет больно. Им — страшно.
Я понимала всю безнадежность моего положения. Но на языке у меня всегда вертится злой чертенок, изредка скрывающийся в бутылке чернил. И я не утерпела и съехидничала:
— На днях вы судили Маслова за то, что он пьянствовал; сегодня принимаетесь за меня — за то, что я не пьянствую. Вот прокрустово правосудие!
Осталось еще выполнить одну формальность: написать «объяснение».
Читать дальше