Чайковский притворился удивленным.
— Леля… — с шутливым укором проговорил он. — Скажи, пожалуйста… Да ты, оказывается, дерзкий. И даже предерзкий.
И вдруг засмеялся. Потянув к себе мальчика, сказал:
— Так и нужно, Леля! Стой за свое не на жизнь, а на смерть.
Так и повелось с того дня. Приходя к Звереву, еще в прихожей Чайковский осведомлялся:
— А где дерзкий Леля?
Пришел черед Сергея. Просмотрев половину страницы, Петр Ильич вдруг задумался и отметил какое-то место ногтем. Потом наклонился к Звереву.
— Любопытно! — понизив голос, проговорил он. — Взгляни-ка, каков ход!
Зверев надел очки, взглянул и упрямо покачал головой.
— Случайность… — пробурчал он. И взглядом велел Сергею отойти. — Нет, нет, — продолжал Зверев. — Не нужно его сбивать на путь безнадежных фантазий. Я знаю, что говорю. Он будет пианист, каких, быть может, мало. Только пианист. Я уже все продумал. Ты взгляни, Петр Ильич: у этого скворца в его годы уже есть своя собственная физиономия.
Во время обеда не один раз Сергей ловил на себе задумчивый взгляд необычайного гостя.
На продолжении последующих лет всяко бывало. Но ни кажущаяся отчужденность, ни мимолетная горечь не могли затемнить в глазах Сергея ясный и нетленный образ Чайковского — учителя в жизни, в искусстве и в труде.
Обязательным и очень жестким условием, которое ставил Зверев для своих питомцев, было: никаких отпусков и никаких поездок домой! Во всяком случае, в первые годы.
— Пока я за вас отвечаю, вы должны быть у меня перед глазами днем и ночью. Я не могу допустить ничьего постороннего, расслабляющего влияния.
Только через три-четыре года Сергей после долгих просьб получил разрешение навестить бабушку.
Летом 1886 года бурса выехала в Крым.
В знойном безветрии над гладью лазоревых вод, повиснув, застыли синие, фиолетовые скалы и обрывы. Но воли «зверятам» не прибавилось ни на грош. Только и радости было, что утреннее купание в серебряной пене прибоя. А после раннего завтрака и до сумерек почти без перерыва за книжками и фортепьяно.
Только перед отходом ко сну на два-три часа они принадлежали себе.
Под конец лета в эти вечерние часы Сергей начал пропадать в темноте. Звать его громко «зверята» остерегались, чтобы не услышал Зверев.
Однажды Сергей поманил Мотю к фортепьяно (у Зверева были гости) и сыграл под модератор какой-то поэтический отрывок на органном пункте.
— Ты знаешь, что это? — шепотом спросил он.
Мотя отрицательно покачал головой.
— Это я сочинил ноктюрн и посвящаю его тебе.
4
Первого сентября открылся класс гармонии Антония Степановича Аренского. Все трое вступили в этот класс, продолжая заниматься на фортепьяно.
Антоний Степанович был еще очень молод, порой моложе своих учеников. Это страшно конфузило его. Тонкий, стройный, очень бледный, с небольшими темными усами и искрящимися полутатарскими глазами. В них, этих глазах, всегда изменчивых, горел огонь вечного непокоя, который интуитивно передавался и окружающим.
Его педагогический дар казался феноменальным. Молниеносно, одним росчерком карандаша он строил и решал сложнейшие задачи по гармонии и контрапункту, находил малейшие ошибки в ученических работах. Чудесный мелодический дар делал его собственные сочинения необыкновенно привлекательными. Нельзя было не любить его и как человека.
В новом учебном году все еще шло, как прежде. Зверев следил за каждым шагом мальчиков, без пощады взыскивая за малейшую провинность.
Он словно не замечал, как растут «зверята» у него на глазах не по дням, а по часам. Хотя, без сомнения, от его зоркого глаза ничто не ускользало. Он видел, как, собираясь на уроки и особенно на консерваторские вечера, его пасынки усерднее прежнего утюжили брюки и приглаживали вихры перед зеркалом.
Среди зимы Александр Ильич Зилоти женился на дочери Павла Третьякова, основателя картинной галереи. Во время свадебного завтрака Сергей, осмелев, отважился показать Чайковскому написанное украдкой оркестровое скерцо фа-мажор. Среди хора похвал один Зверев ничего не сказал и даже немного нахмурился.
Тринадцатого марта в бурсе был, так сказать, «храмовой праздник» — день рождения Николая Сергеевича.
Подарки «Деду» готовились в строгой тайне. Рахманинов выучил «На тройке», Пресман — «Подснежник» Чайковского, Максимов — ноктюрн Бородина. Ничто не могло доставить учителю такой радости, как хорошо выученные и отработанные поэтические пьесы.
Читать дальше