«…Помню, — пишет Любовь Николаевна, — в детстве, лет до двенадцати-тринадцати, я тоже была верующей, но как-то своеобразно, не увлекаясь религиозными обрядами. Молитва-исповедь, подытоживающая прожитой день, сосредоточивала внимание на моих проступках, их анализ был самокритикой, критерием же было учение Христа. Церковь, попы, обрядность не занимали почти никакого или весьма малое место в моей религиозности. В церковь я любила ходить по вечерам, ко всенощной, когда пел хороший хор, горели огни, — всё это настраивало на особый лад, уносило куда-то и давало духовное наслаждение».
Отец же разрушал детскую веру своими высказываниями и постоянными насмешками над церковью, священниками и святынями. От домашней атеистической «пропаганды» отца особенно страдала бабушка, которая порою даже плакала от его грубых выпадов.
Отец был первым и главным учителем Любы. Не только пополнял ее знания, а был высшим авторитетом. Какой яркой и своеобразной личностью он был, с какой горячностью громил государственное устройство России! Под его громогласные инвективы и прошла Люба первую ступень идейной подготовки к революции — отрицание. Но в отличие от отца Люба пыталась найти путь к переустройству общества. Отец в реальность этих попыток не верил. Изменить ничего нельзя, всё безнадежно, считал он. Его общественный пессимизм дети, к счастью, не усвоили.
Убежденность в общей безысходности и привела моего деда в конце концов к обычной российской болезни — пьянству ради забвения «мерзости окружающей жизни». Выпивки учащались и наконец перешли в запои. Семья очень страдала от этого порока. Дети любили и уважали отца, он был им нужен, и видеть его пьяным было невыносимо. В этом состоянии он часто бывал неуправляем, буйствовал, и только тетя Валя да бабушка, Анастасия Ивановна, находили к нему подход и могли его урезонить.
Тягостная привычка отца делала жизнь еще более беспокойной. У Ольги Сергеевны не хватало сил противостоять мужу. Дом, весь его уклад, сложившийся наперекор ее представлениям о семейной жизни, не по ее желаниям, а по его привычкам и нраву, напоминал нескончаемое путешествие в кибитке по дорожным ухабам. Но она любила мужа со всей преданностью, на какую способна русская женщина-терпеливица.
Семья прибавлялась, в Томске родились, как я уже говорила, двое сыновей; теперь в доме было девять человек — пока была жива тетя Валя (она умерла от чахотки).
В мамином альбоме есть фотография семьи Баранских. Любовь Николаевна написала на обороте: «1886 год, мне 15 лет». Более раннего изображения ее нет. К сожалению, это лишь половина снимка — фотография разрезана надвое вместе с паспарту; зигзаг разреза едва не задел изображение. На сохранившейся половине отец семейства сидит в кресле, на одном колене держит пятилетнего Колю, рядом — бабушка с маленьким Митей на руках. Позади них стоит Люба — высокая стройная девушка; круглое лицо серьезно, ни тени улыбки, губы слегка надуты, из-под прямых бровей строго смотрят глаза. Волосы разделены прямым пробором, коса спущена за спину. Не то что кокетства, но даже и тени нет естественной в этом возрасте живости, желания нравиться. Люба, вытянутая в струнку, напряженная, охватила себя руками за локти, замкнулась, отъединилась от родных. Она явно не одобряла этой затеи — фотографироваться семейно.
Подобные групповые снимки делались редко, обычно к какому-нибудь «случаю» — событию, юбилейной дате. Может, Баранские отправились в фотографию по поводу годовщины свадьбы? Догадка подтвердилась: в записках Н. Н. Баранского, брата Любови Николаевны, приведены слова моего деда по случаю «маленького праздника» — двадцатилетия со дня свадьбы: «Ну, Сергеевна, отвоевали мы с тобой двадцать лет, это примерно Северная война Петра Первого со Швецией!»…
Но как ни изнурительна была «война», бабушка любила своего необыкновенного мужа, может, и не сознавая его необыкновенности. Для нее он был единственным на всю жизнь и, конечно, посланным свыше, от Бога.
Все же по оставшейся половине снимка можно представить семейный портрет в целом. На второй части его, конечно, были мать, Ольга Сергеевна, старшая дочь Катя и младшая — Надя. Возможно, еще и тетя Валя. Мать, должно быть, сидела, как и отец; Катя стояла позади, а Надю фотограф, вероятно, усадил на низенькую скамеечку возле матери.
Кто разр е зал фотографию, зачем и когда? Долго строила я разные догадки, пока не вспомнила о мамином медальоне, многие годы хранящемся в шкатулке. И угадала: в медальон вставлены две головки, вырезанные из семейной группы, — матери и Кати. Сделала это, конечно, Люба — может, когда уезжала в 1890 году в Москву — учиться, а вернее, в следующий свой отъезд — уже надолго — в Петербург.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу