А лебедь белая — символ неба, верховного божества, передатчик человеческой души из мира живых в мир мёртвых — несёт "душу убойную" в хризопрасе-камне не в царство смерти, где, мнится Клюеву, уготованы ей вечные муки, а "под окошечко материнское". Его, клюевская лебедь, спасает душу неприкаянную Серёженьки после его гибели! "Прорастёт хризопрас берёзынькой, кучерявой росной, как Сергеюшко"… Как берёзкой чистой, белой пришёл в город, так и после кончины берёзкой расти будет…
Заклинает Клюев земные и небесные силы, заклинает божества и чертей в аду — дабы не отдавали собрата на мучения посмертные после всего перенесённого в жизни… Матушка его поёт ему, обращённому в берёзыньку, колыбельную, а сам Клюев завершает свой "Плач" неторопливой лирической песней, где слышен голос спасённого "Сергеюшки", где отзываются его зимние мелодии последних стихов — "снежная замять дробится и колется" — и любимый кот выглядывает с лежанки, и дед из старого стихотворения улыбается в бороду… И слышится хрипловатое, немного срывающееся, есенинское: "Приемлю всё, как есть, всё принимаю. Готов идти по выбитым следам…" Всё принимает и его живой ещё старший собрат, сумевший, мнится, совершить невозможное…
Падает снег на дорогу —
Белый ромашковый цвет.
Может, дойду понемногу
К окнам, где ласковый свет?
Топчут усталые ноги
Белый ромашковый цвет.
Жизнь — океан многозвонный —
Путнику плещет вослед.
Волгу ли, берег ли Роны —
Всё принимает поэт…
Тихо ложится на склоны
Белый ромашковый цвет.
Два небольших отрывка из "Плача о Сергее Есенине" были напечатаны в "Красной газете", а в следующем 1927 году поэма вышла отдельным изданием с предваряющей её большой статьёй Павла Медведева "Пути и перепутья Сергея Есенина", который писал, в частности: "Это — именно плач, подобный плачам Иеремии, Даниила Заточника, Ярославны, князя Василька. В нём личное переплетается с общественным, глубоко интимное с общеисторическим, скорбь с размышлением, нежная любовь к Есенину со спокойной оценкой его жизненного дела, одним словом — лирика с эпосом, создавая сложную симфонию образов, эмоций и ритмов… На "Плаче" лежит печать огромного своеобразия и глубокой самобытности…"
Надо сказать, что в данном случае статья Медведева служила неким "конвоиром" клюевской поэмы. Полной её публикации, конечно, способствовала общественная репутация автора предисловия — комсомольского комиссара 3-го Ленинградского полка войск ГПУ и по совместительству сверхштатного научного сотрудника Пушкинского Дома. Пройдёт ещё год — и Медведев уже своим именем "прикроет" книгу, написанную Михаилом Бахтиным — "Формальный метод в литературоведении". Она выйдет под фамилией Медведева, хотя достаточное количество людей, причастных к литературной науке, будут точно знать — кто подлинный автор.
Но спасти от цензурного вмешательства поэму не удалось. Из текста были исключены три строфы, из которых лишь последнюю удалось дать в виде второго эпиграфа.
Для того ли, золотой мой братец,
Мы забыли старые поверья, —
Что в плену у жаб и каракатиц
Сердце-лебедь растеряет перья,
Что тебе из чёрной конопели
Ночь безглазая совьёт верёвку,
Мне же беломорские метели
Выткут саван — горькую обновку.
Мы своё отбаяли до срока,
Журавли, застигнутые вьюгой,
Нам в отлёт на родине далёкой
Снежный бор звенит своей кольчугой.
А незадолго до издания поэмы Клюев, выступавший практически на всех вечерах, посвящённых памяти Есенина в Ленинграде (он ничего не рассказывал, только читал стихи — и уходил), прочёл её вместе с другими стихотворениями 10 января 1927 года на вечере в Ленинградском Большом драматическом театре.
Замечательное по-своему воспоминание об этом выступлении оставила Ольга Форш, назвав чтение Клюева "неслыханными поминками… по ушедшему самовольно другу".
"На поминальном вечере зал был полон и взволнован отвратительно. На зрителях — нездоровый налёт садизма. Пришли не ради поэзии, а чтобы на даровщинку удобно, но в меру остро поволноваться, замирая от стихов, за которые не они заплатили жизнью.
Выступали певцы и декламаторы, уже обычно и развязно стригли с "Письма матери" купоны, зарождали лютый гнев Маяковского.
Настал черёд и Микулы. Он вышел с правом, властно, как поцелуйный брат, пестун и учитель. Поклонился публике земно — так дьяк в опере кланяется Годунову. Выпрямился и слегка вперёд выдвинул лицо с защуренными на миг глазами. Лицо уже было овеяно песенной силой. Вдруг Микула распахнул веки и без ошибки, как разящую стрелу, пустил голос.
Читать дальше