— Эй, господа хорошие, хлеб менять!
В доме начиналось оживление:
— Мама, солдат пришел!
— Перестаньте, — успокаивал детей отец. — Чем плох лаваш? Глупо менять белый хлеб на черный.
— Хлеб, хлеб, — повисал у матери на руке Тигран. — Хочу черный.
И четырехлетняя Фаро начинала канючить:
— Хлеп. Русский хлеп.
И старшие туда же:
— Мама, дай, мы пойдем поменяем.
Людвиг брал у матери пять полотнищ тонкого лаваша, прикидывал, взвешивал на руке.
— Подождите! — кричал из открытого окна Богдан. — Сейчас спустимся.
Солдат топтался у ворот, ждал. Во дворе Жучка тявкала, виляя хвостом, а когда мальчики вышли из дома, опрометью бросилась им навстречу.
— Пошли хлеб менять, — потрепал ее по шерсти Богдан.
Жучка радостно завизжала. Щенок еще.
Солдат оказался чуть менее бравым, чем на страницах школьных учебников, и не таким стройным, как любой из оловянных солдатиков, которыми до сих пор играл Тигран. Мятая, пыльная, выцветшая гимнастерка, стоптанные сапоги, хитроватые глазки. Оглядел мальчиков, подмигнул, нолеа в мешок, покопался, вытащил полбуханки.
— Вот, держи.
Громко сказал, будто опасаясь, что армянские мальчики не поймут.
— Всего-то? — присвистнул Людвиг.
— Вот-вот, — как бы не понял солдат, протягивая руку за лавашем.
Людвиг отделил два полотнища.
— Ты чего это? — удивился солдат.
— За полбуханки, — объяснил Людвиг.
— Так ведь это, ну… — попытался объяснить на пальцах солдат, будто мальчики были глухонемые или совсем непонятливые.
Людвиг догадался: ошибся солдат, не на тех напал.
— За буханку — четыре штуки, — схитрил он. — Так нам меняют.
— Так ведь хлеб… — попытался договориться солдат.
Он заискивающе улыбался, не зная, как еще объяснить.
— У вас-то земля вон какая, а у нас… вон он какой черный… Плохо растет.
— Положим, — сказал Людвиг, — все равно, что сеять, пшеницу или рожь.
— Поди ж ты, образованные. В школе учитесь?
— В реальном училище.
— Татары-то мне так меняют, — наконец нашелся солдат.
— К ним тогда и иди, дяденька.
Людвиг знал, что к татарам солдат не пойдет. К татарам далеко идти. Солдаты всегда здесь хлеб меняют: пять штук за буханку. Этот первый раз пришел. Не на тех напал.
— Чего же ты, мальчик, — снова заулыбался солдат. — Давай уж. Чего там.
Солдат достал из мешка еще полбуханки.
— В таком случае, — сказал Людвиг, — вот еще две.
— Йерек, — заметил Богдан по-армянски. — Три дай. За буханку пять штук. Они так меняют.
— Ну его, — тоже по-армянски ответил Людвиг. — Он и за четыре отдаст.
— Так нечестно, — сказал Богдан.
— Больно он сам честный, — огрызнулся Людвиг. — Нас хотел обмануть.
— Отдай ему все. Жалко его.
Солдат смотрел на расшумевшихся мальчиков и не понимал ни слова.
— Возьмите, — обратился Богдан к нему, кивнув на оставшийся лаваш. — За буханку пять штук дают.
Людвиг нехотя передал солдату лаваш. Тот с удивлением глянул на мальчиков, порылся в мешке, достал хлебный мякиш и принялся разминать его в одной руке своими грубыми, заскорузлыми пальцами. Потом положил мешок на землю рядом, у мощенной каменными плитами дороги.
Людвиг подумал: что это он? Во дворе раскудахтались куры. Богдан спросил:
— Почему у вас плохо растет?
— Не ленились чтоб, — отвечал солдат. — Не от росы урожай, а от поту. Вот тебе что, — протянул он Богдану ловко слепленную фигурку черта. — Довесочек. Нынче от черта больше проку, чем от иконы святой. Прости, господи, — перекрестился солдат. — Бог-то у нас с вами один?
— Один, — согласился Людвиг.
— Стало быть, и черт один, — засмеялся солдат.
Я с трудом разбирал многочисленные рукописные вставки Ивана Васильевича, его мелкий, отрывистый, неряшливый почерк, испытывая суеверный страх, опасливее чувство, точно, ныряя на большую глубину, боялся, что не хватит воздуха в легких. Казалось, что под этим нагромождением папок погребено мое детство и еще более далекое прошлое — вся предыдущая жизнь. В давних бабушкиных записях я узнавал грустные, улыбающиеся, смеющиеся лица близких, знакомых, друзей — постаревшие, поблекшие, а то и вовсе исчезнувшие лица тех далеких, полузабытых лет.
В соседней комнате вскрикивала во сне дочь, бормотала что-то невнятное и утихала.
Временами у меня возникало такое чувство, будто смерть владельца папок опустошила, разорила, распродала с молотка все, что по крохам копилось годами, а теперь никому не было нужно. Почти инстинктивно тянулся за карандашом, чтобы исправить явные огрехи, описки, как если бы они принадлежали мне, пытался устранить длинноты, вставлял или вычеркивал одно-два слова, стараясь сделать фразу более ясной, емкой и выразительной. Словно, слушая знакомую песню, тихо, одними губами, пробовал подпевать.
Читать дальше