— Ну, деньги брать никогда не грех, ежели дают. Вот ежели не дают, а ты берешь, тогда грех. — Федор Васильевич помолчал, не решаясь обидеть учителя и пасынков, но все же спросил: — А что, пригодятся сынам немецкий да латынь?..
Учитель не обиделся.
— Пригодятся, — ответил он твердо. — Нынче крупная торговля да заводское произвождение только на немцах держатся.
— Ну-ну-ну, — выставил вперед обе ладони Федор Васильевич и подумал: «Хвастун, а ведь верно говорит. Пущай учатся».
Дверь распахнулась, и вошла круглая, как кубышка, рыжеволосая, безбровая, с маленькими глазками и носом пуговкой дочь Полушкина Матрена. Она ни в чем не была похожа на отца.
— Ой, умру! Ой, моченьки моей нет, всё учатся, учатся… В дьячки, что ль, их, папенька, собирашь? А мы вот с тобой и не сподобились, а в купцах ходим, убогие, горемычные…
— Ну, пошли, пошли, — перебил ее отец. — Не мешай учиться…
— Ой, умру! — уже за дверью еще раз послышался ее клокочущий голос.
Матрену Волковы видели только раз — по приезде в Ярославль. Пригласил ее тогда Федор Васильевич с мужем на маленькое семейное торжество по случаю женитьбы. Сидела она рядом с мужем, ленивым и сонным Кирпичевым, у которого весь вечер почему-то отпадала челюсть, и, взвизгивая, толкала его локтем в бок, отчего тот вздрагивал, будто икал, и на мгновенье закрывал рот. Федор Васильевич хмурил брови, крякал и наконец не выдержал и проводил их, сославшись на то, что все устали и нужно-де почивать.
Ненависть к Волковым Матрена не скрывала. Единственная наследница полушкинского состояния и заводов, она считала себя ограбленной среди бела дня.
Вскоре после Покрова тягуче и заупокойно загудели колокола всех храмов и церквей. И жутко было слышать этот медно-серебряный гул в беспраздничный день. Выбегали обыватели из домов и лавок, перешептывались между собой, боязливо глядя на звонницы. От всеведущих богомольцев дознались: всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня императрица, самодержица всероссийская Анна Иоанновна приказала долго жить и в бозе почила.
Вечная слава!..
И мрачный похоронный гул сменил светло-радостный малиновый перезвон, в котором каждый ярославец мог отличить и свой приход, и своего любимого умельца-звонаря: новому государю императору Иоанну Антоновичу, самодержцу всероссийскому, многая лета!
А жизнь текла своим чередом. Морозы в ту пору стояли знатные.
Сидели дома безвылазно братаны и по все дни с учителями своими науки познавали. Федюшка с отчимом, каждый по своей фантазии, резали замысловатую вязь на широких липовых досках. И так увлекся Федюшка новым занятием, что вскорости заслужил похвалу отчима.
Но вот наступили святки. Гулял и буйствовал древний Ярославль под перезвон колоколов, под залихватские бубенцы троек да разудалую русскую песню так, будто каждый день был последним, а назавтра затрубит архангел Гавриил в серебряную трубу и призовет всех живых и мертвых к Страшному суду. И не боялись, видно, обыватели ни Страшного суда этого, ни бога, ни черта, ни даже самого полицмейстера, который не в пример грозен был. Не обошла стороной праздничная круговерть и дом Полушкина.
Как-то до полудня, хитро улыбаясь и почесывая свою изрядно поседевшую и переставшую кудрявиться бородку, Федор Васильевич сказал жене:
— Ну, мать, принимай нынче к вечеру гостей. Гости знатные будут, потому свечей да угощения не жалей. Чтоб свету поболе было, ненароком проглядишь чего.
У Матрены Яковлевны задрожали губы.
— Воевода?.. — только и спросила она. Федор Васильевич пожал плечом.
— Видать, поболе…
«Поболе» Матрена Яковлевна вообразить себе не могла и только тихо вздохнула.
Были согнаны все бабы и девки, бывшие под рукой, и началась великая уборка: скребли, мыли, чистили, сдували, выбивали, опять скребли. И засияла горница ровным янтарным светом.
Братаны, чтобы не мешать, забились в угол за печкой и притихли. И только любопытный Алешка ерзал на лавке, тянул шею, строил догадки.
— Федюшк, а Федюшк… Может, полицмейстер с командой, а? С саблями…
— Зачем с саблями-то? — недоумевал Федюшка.
— А для страху!.. Не-ет, — не верил сам себе Алешка. — Ежели батюшка сказал: «поболе», то поболе воеводы — митрополит!
Все в страхе перекрестились, но Алешке не поверили: к чему это митрополит-то?
Остаток дня прошел в великом томлении от любопытства и неясного страха. Лишь Федор Васильевич, празднично одетый, мягко приминая половицы любимыми юфтевыми полусапожками, вышагивал по горнице загадочный, бормоча себе под нос что-то вроде псалма. И чуть улыбался.
Читать дальше