Демичев, конечно, со мной разговаривал не так, как Фурцева, но привкус был тот же. Он говорил, что он меня очень уважает за смелость, говорил, что поможет мне, но я должен помириться с художниками. На это я ему ответил: «Петр Нилович, вы знаете, на Первый съезд художников я прошел большинством голосов, так что с художниками я не поссорился». Он сказал: «А, бросьте, вы же понимаете, кто для меня являются художниками. Для меня художниками являются руководители президиума Союза и Академии, а с ними вы в ссоре».
И далее: «Ну, что же вы, как бык, уперлись в стену. Я уважаю ваше упрямство, но нет, чтобы отойти в сторону. Вот вы знаете, первопечатник Иван ведь имел уже вместо кириллицы собственный шрифт, а печатал на кириллице. Он понимал, что не время, его бы разорвали. Я не призываю вас к компромиссам, но и вы меня должны понять. Чтобы я вам мог помочь, вы должны печатать свои идеи на кириллице, а иначе я беспомощен!» Вот на таком уровне партийной лисы он со мной разговаривал.
Или еще: Белашова, председатель Союза художников. Женщина, которая взяла уничтоженную маску спеца. Она говорила все то же, что и Вучетич, но произносила это с привкусом стареющей дамы из бывших. Она говорила: «статюэтки», «соцьреализм», она говорила: «дюша». И это нравилось функционерам партии, потому что простой гангстер Вучетич корнал так же, как они, а тут ведь и с нами интеллигенция. Символом интеллигентности была ее челка а ля Ахматова и фиолетовая шаль. Это была партийная дама, микро-Коллонтай, специалистка по ловле душ либеральных интеллигентов. Она призывала к совести, чести, национальному самосознанию. Меня она не обманула и за это страшно невзлюбила. Я ей сказал, притом публично: «Я подозреваю, что вы были домработницей у какой-нибудь мхатовской артистки». Я даже не догадывался, как я был прав. Действительно, эта «интеллигентка» была домработницей, правда, не у мхатовской, а у вахтанговской артистки. Там она нахваталась старокультурных манер, которыми она уснащала древнеполицейские идеи, и этим нравилась партии в период так называемой оттепели.
По этому поводу я часто думал: «Интересно, как я закончу жизнь среди всех этих стареющих девочек и мальчиков?» Я был уверен, что меня не расстреляют. Мне просто скажут: «Эрик, ты нам всегда мешал, ты всегда лепил то, что нас раздражает: и Катеньку, и Петеньку, и Никитушку. Ты даже не выпускал стенгазетушку, ты ни разу не участвовал в нашем хоре самодеятельности. Мы не хотим тебе сделать больно, мы же не убийцы, мы же — либералы и гордимся тем, что уклонились от затягивания петли на шее. Так повесься сам — и веревочка хорошо намылена, и семья твоя будет довольна, что тебя не убили».
Я думаю, они мне готовили именно такой конец, и хотели лишь, как Пилат, умыть руки.
2. Катакомбная культура и официальное искусство
Понятием «катакомбная культура» воспользовались я и мои друзья в 1949 году для того, чтобы определить, чем мы хотим заниматься. Я в то время учился в Академии художеств и одновременно на философском факультете МГУ и обнаружил, что при существующей системе образования мы, после огромных трудов и нагрузки, выйдем из университета безграмотными людьми. О Ленине мы узнавали от Сталина, о Марксе мы узнавали от Ленина и Сталина, о Дюринге мы узнавали из «Анти-Дюринга». Программы были раздутые, и сил просто не хватало прочесть всю эту муть, тем паче, что старички требовали от нас, чтобы мы активно участвовали в их политических раздорах сорокалетней давности, между разными там фракциями и подфракциями на различных съездах. Все это надо было заучивать, как Талмуд. Чудовищно неинтересная работа.
Я и трое моих друзей создали кружок, чтобы это преодолеть. Мы решили заниматься самообразованием. Никаких политических задач мы перед собой не ставили, да и политических концепций у нас не было. Я не был даже комсомольцем, а один из моих друзей уже был членом партии. Однако все мы понимали, что самообразовываться надо широко и что чтение, скажем, Троцкого, или святого Августина, или Орвелла, или Бердяева — наказуемо. Потому и нужна конспирация. Была создана структура по принципу любого катакомбного общества — в какой-то мере по принципу Лойолы. Только четыре человека знали, что делают. Остальные принимали косвенное участие.
Чем мы занимались? Еще до Самиздата нам удалось перевести Орвелла и напечатать его в ограниченном числе экземпляров. Еще до Самиздата мы частично доставали, а частично копировали весь круг «веховцев», Шестова, Лосского, не говоря уже про Соловьева. Кроме того, мы слушали доклады по теософии, по генетике, по тем дисциплинам, которые считались запретными в Советском Союзе. Если бы нас власти спросили — занимаемся ли мы политикой, мы вынуждены были бы ответить искренне, что нет. Но в стране, подобной теперешнему СССР, и знание является политикой. Поскольку мы знали, что создание любой серьезной группы карается законом, мы разыгрывали из себя веселых пьяниц. Наше общество мы называли публично — «Любовь и голод правят миром» (подэпиграф: голоду хватает, любовь надо организовать). Мы писали песни, которые потом пела вся студенческая Россия, не подозревая, кто их автор. В том числе: «Лев Николаевич Толстой», «Венецианский мавр Отелло», «Входит Гамлет с пистолетом», «Я бил его в белые груди». Последнюю пели в вагонах нищие, принимавшие иронию всерьез.
Читать дальше