В этом случае все матери на земном шаре говорят одно и то же:
— Как шелк… как шелк. Чистый шелк.
Потом мама берет мою левую руку и кладет ее на золотистый валик турецкого дивана рядом со своей тонкой рукой с длинными пальцами и ногтями, как розовые миндалинки:
— Смотри, Толя, как твои пальчики похожи на мои. И ноготки такие же. Только у тебя малюсенькие.
И целует каждый ноготок в отдельности.
— Ты, наверно, будешь знаменитым пианистом.
А у меня ни слуха ни духа. Руки, глаза, носы, подбородки, губы тонкие, как ниточка, и толстые, как сардельки, — все это врет, обманывает, право, не меньше, чем наш каверзный язык. Сколько я видел совершеннейших растяп с орлиными носами, безвольных мужчин с выдвинутыми подбородками и очень злых людей с добродушными носами картошечкой.
— Нет, — бурчу я, — нет, я буду знаменитым шарманщиком. С попугаем. Я шарманки люблю.
Маму это огорчает.
Потом она говорит:
— Все остальное у тебя папино. И такой же високий будешь.
— А папиной бороды у меня нет.
Мама смеется. Почему? Разве я сказал что-нибудь глупое?
Обиженно морщу лоб и гордо заявляю:
— Я знаю, из чего папы делаются!
Она испуганно на меня смотрит.
— Знаю! Папы делаются из мальчиков.
Мама облегченно вздыхает.
Этот наш разговор получил нижегородскую славу. Ровно через десять лет меня спрашивал вице-губернатор Бирюков, с сыном которого я сидел на одной парте в Нижегородском Дворянском институте:
— Скажи-ка мне. Толя, из чего папы делаются?
Нашу повариху звали Катей. Говоря своими сегодняшними словами, она была пышнощекая, дородная, чернобровая, черноглазая. В ушах болтались цыганские серьги — серебряными колесиками величиной с блюдце для варенья.
— Ух и пересолила же Катенька суп! — несердито говорил папа.
Или:
— Ух и пережарила Катенька ростбиф!
Он любил ростбифы и бифштексы с кровью.
— Нынче, Боря, воскресенье, — всякий раз с улыбкой отвечала мама.
— Ах, да…
— К Катеньке с утра солдат пришел.
— Новый?
— Нет. Владимир. Очень симпатичный.
Я уже знал трех Катиных солдат. Все они внушали мне уважение, так как, на мой глаз, были большими, пожилыми, сильными, воинственными мужчинами, стреляющими из пушек по врагам. Головы круглые, стриженные под машинку. Сапоги тяжелые. Серые шинели пахли псиной.
И только значительно позже я понял, что они, эти Катины солдаты, были не пожилыми. И даже еще не мужчинами.
— Совсем еще дети! — сказал бы я сейчас.
Им было по двадцати одному году.
Бежит, бежит время.
Я давно хожу не в голубых и розовых платьицах, а в коротких, выше колен, штанишках. Не очень-то и с ними в дружбе! Еще бы: мечтаю о брюках. О суконных мужских брюках! И они уже не за горами. Оказывается: все в жизни не за горами — и юность, и зрелость, а за ней, черт побери, и старость. Я бы сказал, не столь уж мудрая, как брюзжащая и самовлюбленная.
Бог его знает, кто прав: юноши, считающие стариков романтическими глупцами, или спесивые старики, убежденные, что у юношей пусто и скучно в их расчетливых головах.
На вступительные экзамены в Дворянский институт императора Александра II меня привела Марья Федоровна Трифонова, начальница того детского пансиона, где я начал свое мученическое восхождение по проклятой тропе наук, добрая половина которых оказалась мне в жизни совершенно не нужной. К примеру: алгебра, геометрия, тригонометрия… А вот за то, что меня, шестилетнего, заставили вызубрить таблицу умножения, я по сегодняшний день благодарен. Такую она беспрерывную и верную службу служит!
Перед институтскими экзаменами мы страшно волнуемся. Экзаменуют в актовом зале. Я еще никогда не видел такого паркета. В нем отражаешься, как в зеркальных витринах на Большой Покровке.
А скользкий он, как лед на Чернопрудском катке. Я уже два раза шлепнулся.
Сегодня экзамен по диктанту.
Марья Федоровна шепчет мне:
— Толя, сядь на парту у окна, выходящего в коридор.
— Хорошо, Марья Федоровна.
Неужели она собирается мне подсказывать? Кто? Сама начальница пансиона! Важная дама с лорнетом и волосами белыми, как салфетка. Суровая, как солдат на часах у губернаторского дворца. Она будет подсказывать мне, как Алеша Гриневич, которого она сама ставила за это в угол носом? Невероятно! А если и ее поставит в угол носом вон этот грозный старик в синем сюртуке с золотыми пуговицами — директор Костырко-Стоцкий? Все институты, как я узнал вскоре, называли его Касторка с Клецкой.
Читать дальше