Мать, истерзанная нуждой, бессильная что-либо предпринять, умерла, когда Василию было лет четырнадцать (точно он не помнил). Ее образ, то трогательный, то жалкий, возникает в его книгах как незаживающая рана детства. «Она не знала, что когда потихоньку вставала с кровати, где я с нею спал (лет 6–7–8), то я не засыпал еще и слышал, как она молилась за всех нас, безмолвно, потом становился слышен шепот… громче, громче… пока возгласы не вырывались с каким-то свистом (легким). А днем опять суровая и всегда суровая. Во всем нашем доме я не помню никогда улыбки» (78).
Умирала мать тяжело, томилась. В памяти остались последние часы перед смертью:
«— Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу. — Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома). Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
— Да ведь я ж ее две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях.
— Очень просит. Сказала, что скоро умрет.
— Так ведь две недели! — повторил он громче и с неудовольствием. — Чего ей еще? — Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла» (174).
Так складывалось у мальчика представление о церкви, ее холодности и непричастности к нуждам и заботам семьи.
С присущей ему беспощадностью к себе Розанов писал о далеких годах детства: «Дети… Как мало им нужны родители, когда они сами входят в возраст: товарищи, своя жизнь, будущее — так это волнует их… Когда мама моя умерла, то я только то понял, что можно закурить папиросу открыто. И сейчас закурил. Мне было 13 лет» (77).
Самое длинное, тягучее и бесконечное впечатление сохранилось от детства в Костроме. Господствующим впечатлением от детства остался не сад или свой домик, а непрекращающиеся дожди. Ежедневные дожди… Мелкие моросящие дожди, на которые с отчаянием глядел Вася, выбежав поутру босиком на крыльцо. «Идет дождь, холодный, маленький. На небе нет туч, облаков, но все оно серое, темноватое, ровное, без луча, без солнца, без всякого обещания, без всякой надежды, и это так ужасно было смотреть на него. Игр не будет? Прогулки не будет? Конечно. Но было главное не в этом лишении детских удовольствий. Мгла небесная сама по себе входила такою мглою в душу, что хотелось плакать, нюнить, раздражаться, обманывать, делать зло или (по-детски) назло, не слушаться, не повиноваться. „Если везде так скверно, то почему я буду вести себя хорошо?“» [30] Розанов В. В. Русский Нил. С. 195.
Или утром — опять это же впечатление дождя. Я спал на сеновале, — вспоминает Розанов, — и вот, бывало, открыв глаза (дитя), видишь опять этот ужасный дождь, не грозовой, не облачный, а «так» и «без причины», — просто «дождь», и «идет», и «шабаш». Ужасно. Он всегда был мелок, этот ужасный, особенный дождь на день и на неделю. И куда ни заглядываешь на небе, хоть выбредя на площадь (наш дом стоял на площади-пустыре), — нигде не высмотришь голубой обещающей полоски. Все серо. Ужасная мгла! О, до чего ужасно это впечатление дождливых недель, месяцев, годов, целого детства, — всего раннего детства.
«Дождь идет!» — Что такое делается в мире? — «Дождь идет». — Для чего мир создан? — «Для того, чтобы дождь шел». Целая маленькая космология, до того невольная в маленьком ребенке, который постоянно видит, что идут только дожди. — Будет ли когда-нибудь лучше? — «Нет, будут идти дожди». — На что надеяться? — «Ни на что». Пессимизм. Мог ли я не быть пессимистом, когда все мое детство, по условиям тогдашней нашей жизни зависевшее всецело от ясной или плохой погоды, прошло в городе такой исключительной небесной «текучести». «Течет небо на землю, течет и все мочит. И не остановить его, и не будет этому конца». Как поется в старой народной песне:
И в середу —
Дождь, дождь,
И в четверток —
Дождь, дождь,
А соседи бранятся.
Топорами грозятся…
Новая жизнь началась, лишь когда старший брат Николай Васильевич после окончания Казанского университета получил должность учителя гимназии в Симбирске и в 1870 году, после смерти матери, перевез двух младших братьев — Василия и Сергея — из Костромы в Симбирск. Там уже было все другое. Другая погода, другая жизнь. И Василий сам и почти сразу сделался другим.
«Настал второй „век“ моего существования», — говорит Розанов. Именно «век», никак не меньше для маленького масштаба, который жил в детской душе. Взрослый человек как-то «больше года», хотя и странно их сравнивать, — и от этого год ему кажется маленьким, коротеньким, быстро проходящим. Годы так и мелькают в 40–50 лет. Но для маленького мальчика год — точно век. Такова была замедленная жизнь Васи в Костроме: ждешь и не дождешься Рождества, и точно это никогда не придет. Потом ждешь Пасхи, и как медленно она приближается. Потом ждешь лета. И этот поворот лета, осени, зимы и весны кажется веком: ползет, не шевелится, чуть-чуть, еле-еле…
Читать дальше