Савоня отмахивается от спорщиков и, обхватив голову ладонями, в одиночестве сам себе наговаривает песню, уже давно шевелившуюся в нем:
Гляну я далеко - там озеро широко,
Озеро широко, да белой рыбы много...
И, почувствовав от этих слов счастливый и щемящий озноб, тихо, под шум спора, отпускает свой слабый и неверный голос на волю:
Ах, да озеро широко, ай да белой рыбы много-о,
Дайте, подайте ой да мне шел-ковый нево-о-од...
Но Савоню никто не слушает. Несветский с насмешливым торжеством в голосе выкрикивает:
- На леонардовских мадонн не только молиться, но и жениться на них хочется!
- Но если хотите знать, образы Рублева превосходят да Винчи своим внутренним драматизмом...
- Ерунда! - обрывает Гойю Несветский.
- Ну дайте же мне сказать,- еще больше бледнеет Гойя Надцатый.- Вы постойте повнимательнее перед его досками, вглядитесь. Рублевские глаза будут потом преследовать вас годами. Итальянцам этого было не дано при всей их живописности.
- Дак давайте споем,- снова просит Савоня и не получает ответа.
Рита и Дима-большой, окутанные папиросным дымом, уже давно отключились от общего разговора. Дима, притянув к себе Риту за талию, что-то бубнит ей на ухо, мотает растрепавшимся тяжелым куделистым чубом перед ее очками. Та косит на него из-под очков близорукие хмельные глаза и, меланхолически усмехаясь Диминым нашептываниям, выпускает в сосновую хвою над головой колечки сигаретного дыма. Потом молча встает и, нетвердо переступая своими сохатиными ногами через валежины, удаляется к ельнику, что темнеет на задах сторожки. Через некоторое время, хватив залпом водки из чьего-то стакана и забрав с лавки Ритину болонью, Дима-большой уходит тоже, грузно хрустя сушняком.
- Пойду дровец пособираю...- оборачивается он с усмешкой.
- Давай ломай сухостой! - подмигивает Дима-маленький, разливая из бутылки.- Кончайте вы орать, о-охла-моны! Шурок, давай дерябнем с тобой! Ну их всех к ч-черту!
- Ну хорошо,- наседает Несветский.- Давай возьмем эту самую церковуху, которую нам сегодня показывали... Святого Лазаря, что ли? Называют ее уникальной древностью, то-се... Но что в ней особенного? Ну скажи честно, что ты нашел в этом Лазаре? Да ничего! Какая-то баня с крестом... И потом, когда рубили этот убогий курник, уже давно стояли действительные шедевры. Возьми хотя бы храм святого Марка в Венеции. Или Петра и Павла в Риме, Софию в Константинополе. Да куда там!
- Ну зачем же... Зачем же такие произвольные сопоставления? Дело ведь не в том, кто раньше!
- Давайте, я вам свеженького налью,- предлагает Савоне Шурочка, видя, как тот пытается подцепить непослушными пальцами все ту же рыбью голову, что лежала перед ним на мокрой газетке с самого начала.- Вы совсем ничего не съели. А то опьянеете...
- Не-е! - мотает головой Савоня.- Я не пьяный!
Он неловко, засидело встает, роняет с колена картуз и долго ищет его под столом в чьих-то ногах. Найдя же картуз, опускается на плоский камень перед меркнущим костром, подбрасывает на угли обгорелые концы и замирает, вытянув вперед правую ногу. Где-то рядом, за желтым пятном огнища дробит о карги свои неусыпные валы Онега: восемь и девятый, восемь и девятый... Зыбкий свет костра высвечивает корни старого дерева, обнаженные, ястребино-скрюченные, цепко обхватившие валуны. Глухой шум прибоя сливается с вершинным шумом сосны, в корне которой что-то скрипит и постанывает. Савоня слушает этот шум и, допразднывая в себе свой праздник, возвращается к песне:
Ай, дайте, подайте ой да мне шелковый нeво-о-од.
Ах, да шелков невод кинуть, ой да белу рыбу выну-у-уть...
Песню эту любил петь еще Савонин дед, а деду, должно, досталась она от его дедов - стародавняя запредельная песня. Помнит Савоня, как однажды - и больше потом не доводилось - ездили они с дедом на ярмарку в далекую и сказочную Шуньгу, ошеломившую тогда Савоню-мальчика непроломным скопищем народа, лошадей, лавок, веселой пестротой свезенных туда обонежских, поморских и питерских товаров: топоров, пил, прялок, разрисованных дуг, щепной рухляди, тканого узорочья, куньих и горностаевых связок, дегтярных бочек и семужьих балыков... Ехали в Шуньгу не день, а уж и запамятовал сколько, помнит только, как скрипели на раскатах обозные сани, фыркали заиндевелые, с белыми ресницами кони, как хлопали рукавицами озябшие ездовые. Савоня лежал в уютной темени тулупа, задремывал и просыпался то в Подъельниках, то в Губе Великой, то в Космозере... А Шуньги все не было, и дорога бежала и бежала обочь молчаливых боров и усопших подо льдом проток и речек. И все маячила в санном передке дедовская заснеженная баранья шапка, и слышалось неторопливое, отлетавшее с дыханием, с морозным парком:
Читать дальше