Шествие миновало заставу и, обретая стройность, устремилось по дороге на Версаль. Из задних рядов передавали, что следом идут ремесленники и грузчики во главе с великаном Журденом, мясником Крытого рынка, известным парижанам по кличке Головорез. На Лотту он всегда производил неприятное впечатление — воплощенная кровожадность, — но теперь она была рада, что этот Головорез тоже направился в Версаль.
А национальные гвардейцы все еще оставались в городе. Они пререкались со своим начальником маркизом Лафайетом. Герой американской войны, похвалы которому не однажды слетали с уст Теодора, медлил с приказом о выступлении. Он сел на коня лишь после того, как услышал: «В Версаль или на фонарь!»
Лафайет пришел в Версаль поздним вечером, а там уже с четырех пополудни гремело: «Хлеба! Хлеба!»
Все началось у дворцовой ограды, сквозь которую виднелся огромный двор с отрядами лейб-гвардии и еще каких-то полков.
Женщины приблизились к начальнику караула.
— Пропустите нас, господин офицер.
— Это невозможно, — надменно ответил лейтенант. — Да и не к чему.
— Надо бы потолковать с королем.
— Чего вы хотите от его величества? — брезгливо осведомился лейтенант.
— Сущего пустяка: пусть подаст в отставку.
Раздался хохот: «В отставку! В отставку!»
И парижанки в замызганных юбках сплясали сарабанду. Еще не отдышавшись, крикнули:
— Ну и довольно, ребята! Отворите, мы пойдем к нему.
Караул не двигался.
— Не хотят, — пронеслось над толпой. — Не хотят!
— Ну так глянем на них в подзорную трубу!
Толпа расступилась.
Жерло пушки, облепленной дорожной грязью, уставилось на гвардейский караул. В толпе, пришедшей из Парижа, была и прислуга, но только не артиллерийская. Никто не управился бы с этой пушкой, да она и не была заряжена. Однако караул внезапно открыл огонь.
Лотта будто оглохла. К ногам ее упала девушка, передник мгновенно набух кровью Лотта отшатнулась, ее затолкали, завертели, едва ие сшибли, и вот уже ее несло, как в ревущем потоке, — на караул, на ограду, на дворец.
— Хле-е-еба! — прокатилось под дворцовыми окнами.
— Хле-ба, хлеба, — дробилось о дворцовый фасад.
— Хлеба-а-а-а, — взлетело выше дворцовой крыши.
А там, во дворце, тряслась губа королевы: «Решайтесь! Надо же решиться…» Король мямлил: «Осторожно… Необходима осторожность…» Наконец он решился, но совсем не на то, чего требовала королева: принял депутацию.
Потом говорили, что при виде короля депутация оробела. Людовик ободрился: мегеры оказались нестрашными. Он приобнял одну из них и велел передать товаркам, что король прикажет накормить своих добрых подданных.
Тем временем в рядах лейб-гвардейцев все громче раздавались призывы покончить с «рыночными торговками» и «парижскими шлюхами». Однако солдаты других полков, совершенно не считаясь с обстоятельствами, позволили себе роскошь дискуссии о средствах достижения «победы над бабой». Все соглашались, что холодным оружием ее, шельму, не проймешь; несогласия и притом резкие обнаружились в рассуждениях на тему, что предпочтительнее: ружье или пушка? — первое быстрее перезаряжается, зато удар второй мощнее. Бесспорным же было то, что лейб-гвардейцы не дождутся поддержки этих двух полков, недавно расквартированных в Версале.
Но вот вернулась депутация. Посулам его величества никто не поверил.
— Король врет!
— Австриячку — на вертел!
— Хлеба! Хлеба!
Стемнело. Полил дождь, деревья зашумели. Слышалась перебранка лейб-гвардейцев с армейцами. Мелькали огни. Около полуночи прибыли парижские национальные гвардейцы. Спешившись, Лафайет отправился во дворец.
— Вот явился Кромвель, — зашипели придворные. — Он обезглавит короля.
— Кромвель не явился бы один, — обиделся маркиз.
Лафайет заверил Людовика в своем желании избежать крови. Ваше величество, надо взбрызнуть огонь мятежа водой уступок. Пусть лейб-гвардия, увы, ненавистная народу, покинет дворец, а караулы займет Национальная гвардия. И тогда он, маркиз Лафайет, ручается за безопасность их величеств. Людовик вяло согласился. Во втором часу ночи дворец затих.
Дрожа от сырости, Лотта прикорнула под какой-то аркой рядом с оранжереей. Отошедший день был днем движения, действий. Лотту поглощало чувство единения, согражданства, а теперь, в сырой версальской тьме, это чувство, поникнув, съежилось; Лотта ощутила усталость и беспомощность. Она забывалась тяжелой дремотой, пробуждаясь внезапно, пугалась так, словно сейчас умрет, потом опять дремала, поникнув и ежась.
Читать дальше