Да бог с ними, с этими яблоками — ломалась, как это принято теперь говорить, научная моя карьера: через каких-то три года я должен был поступить в институт (завкафедрой зоологии профессор Владимир Максимович Боровский, большой знаток инстинктов и высшей нервной деятельности животных, предрекал, а точнее обещал мне "ускоренное" окончание вуза с тем, чтобы сразу оставить меня при кафедре аспирантом).
А до того я учился бы в родной шестнадцатой школе, где по меньшей мере два-три года мог бы созерцать, пусть изредка, то волнующее, неземное чудо, которое упомянул в конце письма "Сокровенное". Значит, конец и этому? Но ведь это невозможно, недопустимо, катастрофично!
Где-то сзади, еще южнее Симферополя, теперь уже совсем далекий Севастополь, где теперь, окончательно оторванный от семьи, остается мой любимый и единственный старший брат Толя. Неужели я его больше никогда не увижу?
Что, что делать?
Может быть, мне перед самым отъездом следовало сбежать из дома, отсидеться с месяц у каких-нибудь друзей, а потом податься куда-нибудь на работу, как то сделал Толя?
Увы, теперь это невозможно.
…Знакомый уже хриплый гудок возвестил об отбытии поезда дальше, на север, к Москве (тогда более короткого пути в Казахстан не было). Возбужденный, улыбающийся отец появился в вагонном проходе, неся купленную на запорожском перроне снедь — какие-то горячие не то пирожки, не то пончики.
Эх, Степан Иванович, что же ты такое натворил-наделал со своим золотом и вибратором, со своей тягой к странствиям!
Письмо тридцать первое:
ТЫ ВЕРНУЛСЯ
Я вынужден неожиданно прервать свое эпистолярное повествование, не знаю, надолго ли — но хорошо то, что вот эту серию моих писем к тебе, мой дорогой внук, я прерываю как раз на окончании описания первого этапа моей жизни, очень четко отграниченного от последующих. Все равно потребовалась бы и некоторая передышка, и перестройка языка, стиля и многого другого. Судьба мне вдруг послала "антракт" в книгописании, и вот как это произошло.
Сегодня, 20 октября 1992 года, у меня трагичный, страшный день. И сегодня же — великая радость. Трудно, невозможно передать словами все, что у меня сейчас на душе, но самое главное то, что ты, мой дорогой дружок, вернулся к дедушке, да надолго — по крайней мере, до конца лета (эх бы, насовсем!).
Еще вчера я был не в себе. Чувствовал: что-то, где-то происходит неладное, нехорошее; в том, что дальняя (и даже сверхдальняя) биосвязь существует между кровно близкими людьми, мы с сыном Сергеем убедились несколько лет назад, когда "телепатировали" друг другу, по разработанному мною методу, изображения — по слову или предложению, найденному "методом тыка пальцем" между страниц закрытой случайной книги или газеты, и картинки эти — в цвете! — отлично передавались хоть за десятки, хоть за тысячи километров. Этим успешным опытам, как ты знаешь, был посвящен целый стенд в моем музее под Новосибирском.
Похожее я испытывал почти весь день и часть ночи вчера — только что-то тяжелое, тревожное, не поддающееся ни воображению, ни изображению; а это тебе, мой дорогой мальчик, было плохо, очень плохо. Зло, творимое над маленькими детьми — непростительно, мерзко, преступно, но на этих страницах о случившемся я рассказать не могу только потому, что ты еще мал, беззащитен, и, случись что со мной — постоять за себя пока еще не сможешь.
Человека, зверски избивавшего тебя, моего любимого семилетнего крошку, и всячески над тобой издевавшегося, я пока не назову; пусть меня простят за это читатели — у кого есть семьи, наверное, меня поймут. А он пусть сделает для себя выводы — до следующей моей автобиографической книги, документальной, как и эта; рукопись ее уже в черновике готова.
Так вот что передавалось мне от тебя вчера! А облечь это в зрительный образ я не мог, оказывается, по чисто физическим причинам, ибо более всего досталось твоей головке, на которую в моей семье не поднимались не то чтобы — упаси бог — кулак или ботинок, а и просто ладошка для легкого шлепка; эту милую мне круглую головку я только ласково гладил, и берег более всего на свете. И вот теперь ты, на следующий же день, у дедушки, рассказываешь то, отчего я, как в кошмарном сне, стараюсь проснуться, да не могу, потому что это явь — жестокая и натуральная.
Плохо то, что я стар — 65 лет, и болен, но раз такое дело, обещаю тебе, дружок, сделать все, чтобы продлить свою жизнь, с которой, как ты уже знаешь, я не так давно хотел добровольно расстаться; история это отдельная, трудная и горькая: то был мой ультиматум генсеку ЦК КПСС президенту СССР Горбачеву, предъявленный ему ради вашего же брата советских детишек, и срок ультиматума, обозначенный не только в моем открытом письме, но и на целой полосе "Комсомольской правды" за 27 июля 1991 года в статье спецкора Димы Шевченко "Не хочу, чтобы он умирал" ("он" — это я), — срок этот истекал 1 сентября того же года; но надо ж такому случиться, что за три дня до этого "заперли" Горбачева в крымском Форосе гекачеписты.
Читать дальше