Это исчерпывало вопрос. Так думали все. Кроме Резерфорда. Он слишком хорошо знал своего старого партнера и понимал, что дело тут вовсе не в научной стороне проблемы. Фредерик уйдет уязвленный в своей гордыне, если не будет признано вслух его приоритетное право на истолкование термина, некогда им придуманного. И Резерфорд посвятил немалую часть своей заключительной речи возражению Содди.
Профессор Содди был первооткрывателем изотопов… И вполне естественно… Но немало воды с тех пор протекло под мостами… Я могу, конечно, понять точку зрения профессора Содди… И я хотел бы оказаться в состоянии убедить профессора Содди, что, используя термин «изотопы», мы не наносим ущерба его репутации, но скорее способствуем ее упрочению…
Великодушен был адмирал! И ничего не подозревавший Бор, наверное, недоуменно переглядывался с другими участниками дискуссии: зачем столько заботливого красноречия по такому пустому поводу?
Так могло ли быть желанным повторение сотрудничества с человеком, столь ревниво любящим себя в науке?!
Их психологическая несовместимость оборачивалась несовместимостью научных мировоззрений. Резерфорду противопоказан был догматизм, лелеющий свою ограниченность и свои воспоминания.
Не стоит удивляться, что до конца дней своих Фредерик Содди не признавал теории относительности. Ее не было, когда в его сознании сформировалась картина мира, согласная с классической механикой. А что однажды легло в его сознание и сделалось его мыслью, критическому пересмотру не подлежало. В его бумагах сохранился удручающий «список аргументов» против идей Эйнштейна. А Резерфорд посмеялся над Вилли Вином, когда тот сказал: «…Нет, англосаксы не могут понять теорию относительности!» — «Да отчего же! — таков был смысл ответа Резерфорда. — У них вполне достаточно здравого смысла». Дело было в 1910 году — до экспериментальных проверок теории относительности. И без них Резерфорд признал революционную правоту Эйнштейна.
…Человек у ночного окна в летящем экспрессе. Тьму прорезают огни неведомых встречных станций. Но они лишь мешают ему вглядываться в собственное отражение.
Легко понять, почему одареннейший Содди так рано — практически еще в 20-х годах — ушел со сцены большой науки на задний план и драма новых идей разыгрывалась в атомно-ядерной физике без него.
Легко понять, почему, уходя из жизни, он не был окружен толпою разноплеменных учеников из мира большой науки. «Вы когда-нибудь пожимали руку Содди? — сказал однажды известный астрофизик. — Это все равно что схватить снулую рыбу».
Легко понять и другое: почему под занавес он решил завещать истории воспоминания главным образом о своей далекой молодости. Это было его последнее самоутверждение. И жаль, что он пошел на этот непоправимый шаг! Вправду жаль.
Гордецы и честолюбцы не должны оставлять мемуаров. Они не должны на покое прикасаться к славной поре своего возвышения. В их суетных исповедях прошлое не может себя узнать. Зато мы узнаем их такими, какими знать не хотели бы.
16
Случилось то, чего хотелось избежать: клубок повествования закатился в темный угол и нить последовательного рассказа оборвалась. Надо связывать концы.
Итак, лето 1903 года. Резерфорды в Европе.
Он был еще достаточно молод, чтобы многое в его жизни происходило впервые.
Лев сезона — это было впервые.
И Европа за Ла-Маншем — тоже впервые.
И впервые встреча с теми, с кем история уже навсегда поставила его рядом. За четыре с лишним года в Монреале едва ли о ком-нибудь из коллег по науке он думал так часто. Но и супруги Кюри в Париже едва ли реже думали о нем.
Если бы путь в Швейцарию, где решено было провести месяц, не лежал через Францию, Резерфорд сделал бы крюк, чтобы завернуть в Париж. Конечно, ему хотелось повидаться и с Беккерелем, но что-то этому помешало.
А встречу с Кюри устроил Поль Ланжевен — добрый друг обеих сторон. В день приезда Резерфорда — 25 июня — Мария Кюри защищала докторскую диссертацию. Повод для праздничного обеда оказался двойным. Ланжевен пригласил еще Жана Перрена. И тесный кружок с полуслова понимающих друг друга людей провел один из тех прекрасных вечеров, какие надолго запоминаются — не остротою споров, не столкновениями противоположных характеров, но атмосферой высокого единомыслия, простотою общения и дружелюбием без границ.
Этому не мешало то, что они вовсе не до конца были согласны друг с другом в истолковании радиоактивности. Ланжевен видел в неустойчивости радиоактивных атомов результат излучения энергии ускоренными электронами. Пьер Кюри допускал, что энергия, вызывающая распад атомов, может приходить из космической среды. Мария не отвергала такую возможность безоговорочно, но не потому, что верила в нее, а потому, что верила в Пьера — в его тихий гений, в его тонкую мысль, ищущую всеобъемлющих связей в природе. А собственные ее убеждения были ближе всего к позиции Резерфорда: в теории спонтанного распада атомов она справедливо видела отражение всегда владевших ею идей о внутриатомных процессах, порождающих радиоактивность.
Читать дальше