На наших глазах Василий Григорьевич пережил несколько потерь. Потерял мать Варвару Помпеевну, потерял брата Дмитрия Григорьевича. Еще несколько потерь и тяжкие испытания предстояли ему в близкие годы. Он умел сносить горе со скорбным достоинством, умел собраться, не отчаиваться, не нагружать свою беду на других. Он продолжал работать, в работе ища успокоения.
Но такого горя, наверное, не было в его многотрудной жизни. Даже Василий Григорьевич пошатнулся.
В последние предвоенные годы я редко видел Яна. Неуместным считал себя около него, погруженного в горе, себя, столь молодого и счастливого. Кажется, Василий Григорьевич работал мало. «Батый» был уже написан и посвящен жене. О других работах ничего не знаю…
В начале войны, попав в эвакуацию в Самарканд, мои родители узнали, что Василий Григорьевич с семьей Миши находится в Ташкенте. Написали ему. Получили ответ. Постоянно обменивались письмами. В начале 1942 года с радостью получили известие о награждении Василия Яна Сталинской премией за «Чингисхана». Книга о нашествии, вышедшая три года назад, оказалась ко времени — актуальной и нужной. Послали Василию Григорьевичу поздравительную телеграмму.
В мае того же года отец мой тяжело заболел сыпняком. Узнав об этом, Василий Григорьевич срочно выслал ему деньги на лечение и питание. Слышал я, что премию свою почти всю он роздал…
Вскоре после возвращения из армии, в начале 1946 года, я навестил Василия Григорьевича. Он жил на Суворовском бульваре в квартире Ли — Дии Владимировны. Война его состарила. Он стал грустнее и медлительнее. Но, как и прежде, был внимателен и добр.
Был ухожен заботами Лидии Владимировны. Жил в старомосковском интерьере. Сидел в старинном кресле, одетый в бархатную блузу с бантом, на голове узбекская тюбетейка.
Я прочитал ему тогдашние невызревшие стихи о войне. Он не стал критиковать их за несовершенство. Интересовался их содержанием. Он понимал, что я полон надежд и энергии, и, видимо, в этом видел какую- то мою перспективу.
Из Германии я привез Василию Григорьевичу небольшой подарок — две книжки стихов Рильке. Знал, что он любит этого поэта и что в молодости общался с ним.
Показывал мне переплетенную тетрадку, куда вписывал сонеты разных авторов. Это было то, что сейчас называют «хобби».
Еще несколько раз после войны навещал я Василия Григорьевича. Грусть, самоуглубленность, какая‑то отрешенность были в нем.
Нередко посещала нас Евгения Васильевна. От нее узнавали о жизни отца.
А потом помню не очень многолюдные похороны на старом небольшом московском кладбище…
17 января 1975 года в Малом зале Дома литераторов отмечалось столетие со дня рождения Василия Яна. У меня сохранилась запись: «Я сказал: Ян понимал культуру как гуманизм, а гуманизм как систему поведения. Он писал о том, что тирания слабее культуры»
После отъезда Янов в Самарканд мы каждое лето жили в Шульгине. Это моя деревня. Лет, наверное, восемь, то есть все мое сознательное детство, мы провели в этой чудесной подмосковной местности и тесно сжились с семьей Аксиньи Ивановны Мещаниновой, дом которой стал как бы нашим вторым домом.
В конце 20–х годов от Кунцева была проложена небольшая Усовская ветка железной дороги.
Если сойти с поезда на второй станции — Раздоры — с левой стороны по движению и пройти через сосновый бор по утоптанной дорожке, с опушки откроется поле, а за ним, на невысоком пригорке— первые избы деревни Шульгине. По полю ведет к нему дорога.
В летнюю пору, когда порожняя телега лихо съезжала к лесу, за ней оставалось густое облако пахучей пыли, медленно относимое ветром на соседние хлеба. А после сильного дождя полевая дорога превращалась в грязь, а в низинке долго не высыхала большущая лужа. Ее объезжали и обходили, топча окраины посевов.
В конце 20–х годов в Шульгине дворов было, наверное, меньше ста. Располагались они двумя порядками вдоль единственной улицы с проезжей частью, ничем не отличавшейся от проселка, с затоптанной травкой по обочинам, с двумя дорожками вдоль палисадников.
Многие избы стояли за невысокими заборчиками шагах в пяти от улицы. Перед фасадами росли желтая акация и рябина, порой георгины и мальвы, а изредка яблони с кислыми яблоками, объедаемыми детворой задолго до созревания. Плодовые сады были редкостью.
Избы по большей части — некрашеные пятистенки, крыты дранкой, в пять окон с резными наличниками. Кое — где были пристроены терраски, иногда застекленные, умножавшиеся по мере того, как увеличивалось число дачников. Помню лишь один дом, четвертый с краю, с железной крышей, покрашенный светлою охрой. Там жил крепкий хозяин, через несколько лет раскулаченный и высланный в отдаленные места.
Читать дальше