Без нескольких месяцев сорок пять лет дружбы! А чего только не было за эти сорок пять лет! Хотя бы война. И письма с фронта, из госпиталя, из тыла, где долечивался. И письма от нее на фронт, и в госпиталь, и в тыл, и всегда письма, писанные твердой, поддерживающей рукой. Жаль, что я не сохранил их. Возможности не было. По разным причинам. Как бы мне хотелось сейчас их перечесть! Нет, не сохранил не только в силу каких‑то причин, по и по небрежности, по дикости, да, да, по нецивилизованное. Мы бережем какую‑нибудь глупую вазу или тарелку, гудим пылесосом, сохраняя дурацкий ковер, и выбрасываем в мусоропровод, в печку, на помойку письма и всевозможные «ненужные» бумаги, которые должны составлять семейный архив, драгоценную вещественную память твоей жизни, потому что твоя жизнь началась с жизни твоего отца, деда и прадеда и будет продолжаться в твоих детях, внуках и правнуках. Если сейчас я случайно нахожу какую‑нибудь старую записку, театральную программу, пригласительный билет, то происходит нечто подобное тому, когда кто‑то вдруг дунет в остывающий костер и из него вырвется яркое пламя и вмиг осветит в памяти минувшие мгновения жизни.
Письма Евгении Николаевны были не только ласково — успокаивающими, но порой и жесткими. Еще до войны расхандрюсь я от каких‑нибудь жестоких передряг, начну ей плакаться, а она как выкрикнет резко: «Виктор, вы что, хотите, чтобы я подала вам костыль?» И от такой фразы делалось стыдно, начинал приходить в себя.
Нет, Евгения Николаевна не была айегична. В ней сидел заряд хорошего взрывчатого вещества. И энергии, энергии! Ну совсем недавно, в семьдесят три, даже в семьдесят четыре года, она взбиралась по таким немыслимым крымским скалам, хаживала такие десятки километров, что я, ее ученик, с уже испорченной сердечно — сосудистой системой, только дивился и завидовал. Ни минуты покоя! И это не суетность, не мелкое житейское любопытство, похожее на подсматривание в чужую замочную скважину или в чужое окно, а то самое: «…и влекла меня жажда безумная, жажда жизни вперед и вперед». Видеть, знать, понять, удивиться.
Зрение ее начало гаснуть уже несколько лет назад. «Не могу читать, Виктор. Нельзя жить не читая. Так много выходит интересного, нового». И она раздобыла какие‑то специальные очки, очень похожие на театральный бинокль, и читала при их помощи. Правда, ими нельзя было пользоваться подолгу, зрение могло пропасть совсем. Но когда бы я ни пришел на Окскую, куда семья переехала из Арсеньевского давно, Евгения Николаевна была в курсе всех литературных новинок, разумеется, стоящих. Вкус у нее был отменный. «Не хочу быть старухой, — говаривала она в последние годы, — совсем не хочу».
И не была. Никогда! Карета «скорой помощи» увезла ее вечером 21 апреля, а в два часа в ночь на 23–е ее уже не стало. Клянусь, она умерла молодой!
Я ехал на Окскую улицу и представлял себе, как войду в дом и не услышу знакомых слов: «Виктор, наконец‑то!» Да, в сутолоке дел мы виделись не так уж часто, и расстояние от дома до дома — почти час езды на машине. Я представлял, как увижу Наташу, ее дочь. Нет, не только дочь — ее первого друга, соратника, союзника всей жизни. Дружба Евгении Николаевны с дочерью — это отдельная прекрасная новелла. Когда я сейчас слышу о вражде отцов и детей, я воспринимаю ее как совершенно противоестественное и дикое, несовместимое. Еще в Ялте, узнав о смерти Евгении Николаевны, я после прямого лобового удара сразу подумал о Наташе. Ведь ее разрубили пополам. Шел и боялся разрыдаться, войдя в дом.
Дверь мне открыл муж Наташи и приглушенно, будто тело Евгении Николаевны еще лежало в комнате, попросил пройти. Вот и Наташа. Натянута, напряжена, почти каменная. Такой же и я. Нет, ей во сто крат тяжелее! Идет рассказ о последних днях, часах…
— Прекрасные были похороны, Виктор. Сколько друзей!
Она не сказала «народа», потому что была толпа именно друзей. Когда‑то на уроке нам рассказывала Евгения Николаевна о том, что у подъезда на Мойке, узнав о смерти поэта, собралась толпа желающих проститься, и кто‑то, выйдя на крыльцо, сказал: «Пусть пройдут друзья Пушкина», а чей‑то голос крикнул: «Здесь все друзья Пушкина!» — так бы, наверно, крикнули и в этой толпе.
— Слез не было, мама этого не любила. Были не похороны, был апофеоз. Над гробом звучали не похоронные марши, а мамины любимые произведения, дорогие ее сердцу стихи. В том числе и вот это стихотворение, мама его любила.
Наташа достала небольшую записную книжку Евгении Николаевны и прочла мне стихотворение Цветаевой:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу