На этом письме рукою Аристотеля сделана отметка:
«При государе, которого склонности не вовсе развращены, вот что честный человек в два дни сделать может!»
Это горестный, а все-таки обнадеженный взгляд. Снова — в который уж раз! — припомним слова Фонвизина о том, что писатель имеет долгвозвысить глас против злоупотреблений и человек с дарованием может быть советодателем государю и спасителем отечества. Возможно, в этой, якобы Аристотелевой, отметке (хотя тут, понятно, голос сочинителя «Недоросля» и «Рассуждения о непременных законах») звучит ирония над ним, продолжающим идеализировать своего ученика Александра. Но в ней куда больше трезвого, печального, личногосмысла: человек с дарованием может… Может! Если — дозволят.
И за то нужно благодарить судьбу, вообще неблагосклонную к философам.
Денис Иванович в этом полагал смысл своей жизни. Он был прав — да не совсем. Как и его сотоварищи-современники, он не до конца ценил свое слово, не вполне понимал, что у искусства своя память, и именно за слово, за «Недоросля» будем мы чтить его сочинителя.
Он не мог знать и иного. Что начали собою — не предвосхитили, не предсказали, а начали — они, титаны восемнадцатого века.
Они ровесники. Державин родился в 1743 году. Новиков — в следующем, 1744-м. Фонвизин — то ли в тот же год, то ли годом после. Радищев чуточку моложе — 1749-й.
Неласковая эпоха, столь круто с ними обошедшаяся, все же оказалась готовой, чтобы родить их и даже дать заговорить. Но их немного, и они только начало.
А дальше начнется чудо.
Умрет Денис Иванович, и всего через три, как считалось, года родится его преемник в комедии Грибоедов. («Считалось» — потому что теперь считают, хоть и не все, иначе: похоже, что дело было целыми пятью годами раньше.) Еще минет четыре, считая по-старому, года — и явится Пушкин. Еще, уже после Пушкина, год — Баратынский. И пойдет, пойдет, пойдет. Три года спустя родится Тютчев, спустя еще шесть — Гоголь, два — Белинский, год — Герцен и Гончаров, два — Лермонтов, три — Сухово-Кобылин и Алексей Толстой, год — Тургенев, три — Достоевский и Некрасов, два — Островский, три — Щедрин, два — Лев Толстой…
Не в счастливой случайности рождений дело; богатейте одаренные натуры рождаются всегда. Началась непрерывная цепь, звено цепляется за звено, не давая ни на год, ни на миг пропадать в нетях русскому духу и русскому слову, и начальное звено — они, Державин и Фонвизин, первые гении российской словесности.
Не торжественные родоначальники, нет, живые, близкие, читаемые.
Пушкин писал статью «О ничтожестве литературы русской», а в России были уже не только литераторы прежнего века, но и он сам, его великие современники. Вяземский скептически говорил о русской комедии — от Фонвизина до Грибоедова, — как о том, что еще не стало истинным искусством. Всем им казалось: то, что при них, еще не литература, а вот завтра!..
Сегодня мы оглядываемся назад с таким восхищением, какого Денис Иванович и представить себе не мог.
…Сохранилось драгоценное описание самого последнего дня жизни Фонвизина. Оно сделано Иваном Ивановичем Дмитриевым, в ту давнюю пору начинающим чиновником и подающим надежды сочинителем, после ставшим министром и знаменитым стихотворцем.
Прочтем, ничего не пропуская.
«Чрез Державина же я сошелся с Денисом Ивановичем Фон-Визиным. По возвращении из белорусского своего поместья он просил Гаврила Романовича познакомить его со мною. Назначен был день нашего свидания. В шесть часов по полудни приехал Фон-Визин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами из Шкловского кадетского корпуса, приехавшими с ним из Белоруссии. Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его сверкали. Он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я Недоросля ? читал ли Послание к Шумилову, Лису Казнодейку, перевод его Похвального Слова Марку Аврелию ? и так далее; как я нахожу их?»
Прервемся на минуту; вот какая серьезная поправка к предсмертному покаянию.
В «Каллисфене» умирающий философ благодарил богов за то, что они сподобили его пострадать за истину. В надгробном слове Потемкину полуумирающий Фонвизин благодарил Бога за то, что тот отнял у него способы изъясняться письменно и словесно; отнял то, чем Каллисфен обуздывал Александра. Как бы серьезно ни относиться к фонвизинскому покаянию, движения какой бы сильной души за ним ни видеть, горестно наблюдать великого писателя, отрекающегося от своих славных детищ.
Читать дальше