16 февраля
Таков был Коля Степанов. Комплекс ощущений, определявший твое отношение и поведение по отношению к Гофману, был много темнее. Я сразу стал темнее писать, едва дело коснулось его, и в памяти возникла его длинная, чуть сутулая фигура, кучерявые волосы, спокойное и замкнутое выражение худого лица. Боря Бухштаб [55]сказал о нем как‑то: «Это звезда среди всех нас». Во всяком случае из специальности своей ведение считал он куда более достойным занятием, чем литературу. Паразитологи вовсе не любят паразитов, а микробиологи — микроорганизмы. И Гофман, как и они, не любил, а только интересовался предметом, который изучал. И смелее, чем любой из его друзей, высказывал это. Те предполагали, что критика и литературоведение такой же раздел литературы, как проза, поэзия, драматургия. Один Гофман, может быть, нечаянно, но признавался в том, что это разные виды сознания, которые сойдутся разве только в бесконечности. Я как‑то рассказал, кажется, как поразил он меня. Взвешивая на ладони первый том книги Эйхенбаума о Толстом [56], он убежденно заявил, что это важнее и значительнее самого Толстого. Софья Аньоловна в том мгновенно выступающем клубке связанных с ней мыслей и ощущений освещена, словно солнцем. Это все светит и светит лето 28 года. В Ленинграде было оно на редкость дождливым, а в Новом Афоне в четырехугольном дворе монастыря было так ясно. И Новый Афон, и путешествие пешком с Гофманами и Степановыми — прочное и счастливое воспоминание. Мы говорили обо всем. Цельность мировоззрения Татьяны Александровны заменена была рядом вкусовых ощущений и литературных пристрастий. Софье Аньоловне и это помогало не без успеха определять свою дорогу в жизни. Никакой философской системы не имелось в наличии и у Коли и у Гофмана, но это им тоже не мешало ни жить, ни работать. Остались от предыдущего поколения впитанные с детства некоторые этические нормы и пристрастия, которым и следовали, не ища им обоснований.
17 февраля
Отсутствие цельной философской системы у моих спутников — литературоведов тоже не мешало, а скорее помогало им и жить, и работать. Они принимали то, что было в те годы принято. А формализм был им особенно мил именно тем, что оставался в пределах «совокупности стилистических приемов», не вторгаясь в смежные чисто идеологические области. И казалось, что ты, принимая в смежных областях то, что принято, не вступаешь в спор ни с кем, устанавливая, где в романе нанизывание, где обрамление, а где остранение. Мне, при тогдашней потребности веры, не очень нравилось подобное решение вопроса. Но и не отталкивало. Спутники мои в те годы были искренни и последовательны. Итак, мы шли пешком, и я был весел и счастлив, и в Ленинграде, я знал, меня ждет счастье. И как теперь понимаю, я правильно угадывал, с полным основанием предчувствовал счастье. Мы ночью ехали у Азовского моря, стояли на площадке с Софьей Аньоловной. И при луне казалась мне она совсем красивой. И я чувствовал, что ее жизнь с Гофманом не кажется ей настоящей. И в самом деле они разошлись через несколько лет, и Френкель, славный, умный человек, настоящий человек, инженер, стал ее мужем [57]. И еще много лет прошло, но, встречая на лестнице Софью Аньоловну, озабоченную, с авоськой — я испытываю радость, словно зайчик пробежал по стенам и ступенькам, зайчик от солнца двадцать восьмого года. И целый клубок представлений, воспоминаний, ощущение того времени, той среды и их соотношение с нашим временем и средой легко возникает во мне. И я с наслаждением занимался эти дни тем, что его распутывал и разматывал.
Следующая фамилия — Воронина. Катя Воронина [58]умышленно прямая, похожая на бестужевку, молодая и миловидная, когда я познакомился с ней у Лиды Чуковской [59], а потом беспощадно изуродованная базедовизмом. Она появлялась в редакции «Ежа» [60]. Походка угловатая, мальчишеская. Она писала в «Еже». Потом оказалась в Ташкенте.
18 февраля
Вот она упорно желала иметь собственное мировоззрение, что и кончилось для нее поездкой в Среднюю Азию. Она была студенткой университета перед отъездом. Вернувшись, писала она для детей. Прямота и укоризненно — насмешливый тон все укоренялись в ней. Вышла она замуж за Сережу Хмельницкого [61], человека острого и талантливого. И он был литературоведом, но у него первая часть слова перевешивала. Писал он стихи. Написал роман. Небольшого роста, очень бледный, с глуховатым голосом человека, страдающего астмой, очень худенький. И какая‑то внушающая уважение сила угадывалась в нем. И его жизненные правила, казалось, были отличны от тех, которыми руководствовались его товарищи. Были менее похожи на спортивные правила, правила игры, а более — на мировоззрение. Но брак двух этих колючих людей оказался нелегким для них обоих делом. И все больше и больше Катя становилась похожей на строгую и сердитую горемыку. Ее книжка «Удивительный заклад» [62]имела успех. Шла ее пьеса в ТЮЗе [63]. Но вдруг ее арестовали. На свидании с Сережей держалась она мужественно и только прощаясь — заплакала, почувствовала, что больше им не увидаться. И в самом деле, когда ее недавно реабилитировали полностью и вернули в Ленинград, Сережи уже не было в живых.
Читать дальше