Он смотрел на худенького и очень моложавого товарища прокурора, которому приходилось давать ряд разъяснений по разным вопросам, не с высокомерным удивлением генерала Шидловского, но с добродушным изумлением человека, любознательно вглядывающегося в нечто, дотоле им не виданное. Он сопровождал мои заключения одобрительными возгласами и жестами и по временам торжествующе смотрел на остальных судей, когда они соглашались с моими мнениями. В конце совещания он встал с своего места, тяжелыми шагами подошел ко мне и совершенно неожиданно погладил меня широкой и теплой ладонью по голове, как гладят маленьких детей. В этом жесте было столько нежного сочувствия, что он меня совершенно растрогал. Но — увы! — я не мог предвидеть, предвестием чего служило это наивное выражение симпатии. На другой день на первое публичное заседание съезда мировых судей богохранимого Богодуховского уезда собрались все представители местного «общества» и съехались окрестные помещики. В небольшой зале заседания яблоку негде было упасть; были дамы и офицеры квартировавшего в городе 11-го одесского уланского полка. Первым разбиралось дело по обвинению нескольких парубков в краже яблоков и хомутов из конюшни и погреба хозяина постоялого двора. Товарищу прокурора было отведено место за особым столиком, в стороне от судейского стола, за которым с краю, ближе всех, спиной ко мне, сидел С-й, заменивший свой просторный казакин широко расходившимся на могучей груди старым дворянским мундиром с высоким стоячим воротником чуть не до ушей. Председатель, отставной военный Бискупский, вел заседание весьма толково, но вдруг между допросом двух свидетелей С-й громко и наставительно сказал, обращаясь к подсудимым и к публике: «Э-э-эх! ну, яблоки — это уже бог простит, а вот хомут — это нехорошо». Я встревоженно взглянул на председателя, и тот, конечно, поняв всю неуместность высказывания судьей до окончания публичного разбора дела своего мнения и притом в такой своеобразной форме, сказал на ухо соседу несколько слов. Сосед сделал то же самое по отношению к своему соседу, и так оно и пошло, покуда последний из числа сидевших рядом лиц наклонился к уху С-го, благодушно разглядывавшего публику, и что-то прошептал ему. «А! — возгласил С-й, — нельзя? Ну, не буду, виноват, не буду.
А только яблоки-ведь это сущие пустяки!» Наконец, настало время выслушать заключение товарища прокурора. «Господин товарищ прокурора, — обратился ко мне председатель, — не угодно ли вам дать заключение по настоящему делу?» Все взоры обратились на меня, и в зале наступила мертвая тишина. Я понял в эту минуту, что значит немецкое выражение: «man hort wie die Wolken ziehen». Сердце мое сжалось и затем забилось около самого горла, руки похолодели и сделались влажными… Я встал, но несколько секунд, показавшихся мне часами, не мог от волнения сказать ни одного слова. Наконец я все-таки овладел собой и только что почувствовал себя в состоянии говорить, как С-й повернулся на своем месте лицом ко мне, положил руки на колени, озарился широчайшей улыбкой и, устремив на меня умильный взор, сказал нежно-поощрительным тоном: «А ну! А ну! Послушаем, послушаем!» Этим он меня окончательно выбил из седла, и я снова потерял способность говорить. Но затем все вошло в свою колею.
Между богодуховскими судьями был один, теплое воспоминание о котором живет в моей душе. Иван Иванович Каразин, племянник знаменитого основателя Харьковского университета, соединял в себе с любящей простотой русского сердца чрезвычайно редкую у нас настойчивость в преследовании своих целей и упорство в труде. Эти цели были — благо родной земли, этот труд был посвящен культуре и в смысле творчества и в смысле борьбы с бытовыми невзгодами. Под его красивой, мужественной наружностью и мягким, связанным с незлобивым юмором, обращением скрывались черты настоящего пионера цивилизации. Его вечно тревожили мысли об улучшениях в крестьянском хозяйстве, о борьбе с пожарами, об удобной, дешевой замене соломенных «стрех» огнеупорными черепичными крышами, и все свободное от этих тревог и семейных забот время он посвятил на устройство и дальнейшее разведение в своем имении, близ заштатного города Краснокутска, огромного и образцового ботанического и помологического сада. Кто видел этот сад, где были акклиматизированы самые разнообразные и редчайшие растения, собранные и расположенные с систематической красотой, кому пришлось употребить несколько часов на то, чтобы обойти этот очаровательный оазис среди степей, и кто припомнил при этом, что все это есть дело самоотверженного и бескорыстного труда одного человека, тот не мог не преклониться перед почтенным старцем, пышная черная борода которого с годами побелела и стройный стан согнулся, но в чьих глазах светился огонь молодой энергии и того «в человецех благоволения», которое так украшает богатую трудом и чистую старость. Мы встретились с ним через тридцать с лишком лет после того, как работали вместе в съезде, и воспоминания того далекого и счастливого времени взволновали нас обоих… И от Судебных уставов, которым в это время служил я с беззаветной верой в их прочность, и от земских учреждений, на службе которым провел много лет Каразин, мало осталось не искалеченного и не измятого. Но Каразин не падал духом и среди пустыни безлюдья и обычного бесправия продолжал черпать утешение в золотых снах шестидесятых годов, хотя иногда и на него находили минуты горького разочарования. «Я только что вернулся в Основянцы, — писал он мне 2 июля 1901 г., — приехал измученный душой и разбитый, но начинаю восстановляться живительным воздухом; право, для сосредоточенной, покойной жизни лучшего искать не надо, ежели бы столь многое кругом и сверху не отравляло существования. Как ни стараешься примириться с неизбежным, в конце концов берет злость, досада и желание бросить все и уйти куда-нибудь в глушь, в леса или горы, где и голоса бы человеческого не было слышно. Чего стоит одна бесконтрольная отдача честных и работающих людей в руки плутократов! Я так возмущен тем, что слышал и видел в городе, что не могу спокойно не только говорить, но и думать об этом. Неужели все, что только имеет возможность делать зло этой несчастной России, может его делать беспрепятственно? Ну, как же не противно жить среди всего этого разврата? И просто не на чем отдохнуть! Ну, разве не возмутительно постановление московского общества трезвости о Толстом? И это в XX столетии… И где же? В Москве, промышленном и интеллигентном центре России?!…»
Читать дальше