Невежественных толкований, основанных на незнании личности автора и всей системы его идей, оказалось действительно предостаточно. Но выступать против его мнений собирались и люди, хорошо знавшие Чаадаева, его мысли. Они, однако, оставили свои намерения публичных выступлений, чтобы не усугублять наказание «басманного философа» (к тому же всякое обсуждение «телескопской» публикации в печати было запрещено). Так, A. С. Хомяков готовил «громовое опровержение», узнав же, о правительственных мерах, заметил, что «и без него уже Чаадаеву достаточно неучтиво отвечали». Отказался от опровержения и Е. А. Баратынский. П. А. Вяземский, составлявший проект письма к министру народного просвещения, на котором имеются пометки Пушкина, замечал в послании к А. И. Тургеневу: «Что за глупость пророчествовать о прошедшем? Пророков и о будущем сажают в желтый дом, когда они предсказывают преставление света, а тут предсказание о бывшем преставлении народа. Это верх безумия! И думать, что народ скажет за это спасибо, за то, что выводят по старым счетам из него не то что ложное число, а просто нуль! Такого рода парадоксы хороши у камина для оживления разговора, но далее пускать их нельзя, особенно же у нас, где умы не приготовлены и не обдержаны прениями противоположных мнений. Даже и опровергать их нельзя, потому что опровержение было бы обвинением, доносом…»
Одним из первых собрался отвечать Петру Яковлевичу Пушкин. Еще 19 октября, дописав последние страницы «Капитанской дочки», он составил послание к Чаадаеву, от которого только что получил экземпляр «телескопской» статьи. Оно так и не было отправлено все по тем же причинам, из-за принятия правительственных мер, но читалось в петербургском обществе. Среди других с ним познакомился прибывший в декабре в северную столицу А. И. Тургенев. Поэт, обладавший, по словам последнего, редкими сокровищами «таланта, наблюдений и начитанности о России», решительно опровергал бездоказательный вывод Чаадаева об исторической ничтожности России. «Войны Олега и Святослава и даже отдельные усобицы — разве это не жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел нас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?»
Не согласен Пушкин и с мыслью Чаадаева о «нечистоте источника нашего христианства», заимствованного из Византии и направившего русскую историю не по западному пути. Но что мы заимствовали, спрашивал он автора философических писем? «У греков мы взяли евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофания, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве».
Так же вопреки Чаадаеву Пушкин видел в разделении церквей, которое отъединило страну от остальной Европы, свое особое предназначение: «Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили моногольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех».
Не соглашаясь с оценкой Чаадаевым русского прошлого в первом философическом письме, Пушкин был согласен со своим другом в критике настоящего. Он одобрял, что тот громко сказал о равнодушии к долгу, справедливости и истине, о циничном презрении к человеческой мысли и достоинству в современном обществе. Поэт и сам восторгался далеко не всем, что видел вокруг себя: он раздражен как литератор, оскорблен «как человек с предрассудками». «Но, — заверял Пушкин Чаадаева, — клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал». Таково было «последнее слово» (выражение Чаадаева) поэта к мыслителю.
Читать дальше