Еще до отъезда в Киев Мандельштаму пришлось в очередной раз осознать, что он — как и в стихотворении «Tristia» (1918) — должен навсегда проститься — проститься со «старым миром». 14 февраля 1921 года в петербургском Исаакиевском соборе проходила заупокойная служба — в память о Пушкине. Это событие Мандельштам обращает в стихи. Словно для того, чтобы продемонстрировать напоследок свое восхищение христианством и выразить ему свою верность, которой он «вовеки не изменит», поэт воссоздает грандиозное внутреннее пространство собора, созданного Монферраном. Это последнее религиозное (в подлинном смысле этого слова) стихотворение Мандельштама, завершающее цикл его стихов, в которых воспеваются церкви и святые места, духовные центры православия и католичества:
Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Нового Завета (I, 154).
И как бы для обуздания всяческого страха перед тем, что грядет, звучит в этом стихотворении заклинающий стих: «Зане свободен раб, преодолевший страх». Страх — лейтмотив творчества Мандельштама 1920-х годов. Надежда Мандельштам пишет в своих воспоминаниях, что он, будучи внутренне сильным человеком, не знал тогда никакого страха, потому что обладал «свободой» [184] Там же. С. 182.
. Нельзя, однако, не видеть, как часто появляется в творчестве Мандельштама мотив страха. Пусть даже как магическое заклинание, призванное изгнать страх [185] Мотив страха в творчестве Мандельштама 1920-х годов см. в стихотворениях: «Веницейская жизнь» («Ибо нет спасенья от любви и страха»; I, 145); «Возьми на радость из моих ладоней…» («Не превозмочь в дремучей жизни страха»; I, 147); «В Петербурге мы сойдемся снова…» («Мне не надо пропуска ночного / Часовых я не боюсь»; I, 149); «Я наравне с другими…» («Мне страшно без тебя»; I, 153); «Люблю под сводами седыя тишины…» («Зане свободен раб, преодолевший страх»; I, 154); «Концерт на вокзале» («Я опоздал. Мне страшно. Это сон»; II, 36); «Грифельная ода» («Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг»; II, 46). См. также в «Египетской марке»: «Страх берет меня за руку и ведет. Белая нитяная перчатка. Митенка. Я люблю, я уважаю страх. Чуть было не сказал: “С ним мне не страшно”» (II, 494). Тот же мотив в стихотворениях 1930-х гг.: «Куда как страшно нам с тобой…» (III, 35); «Помоги, Господь, эту ночь прожить…» («Я за жизнь боюсь, за твою рабу»; III, 44); «Фаэтонщик» («Я изведал эти страхи, / Соприродные душе»; III, 58); «Квартира тиха, как бумага…» («И вместо ключа Ипокрены / Давнишнего страха струя / Ворвется в халтурные стены / Московского злого жилья»; III, 75); и др.
.
В мае 1921 года в петроградском альманахе «Дракон» появляется одна из важнейших статей Мандельштама «Слово и культура». В ней лаконично заявлено: «Культура стала церковью» (I, 212). В злободневной перебранке между футуристами и имажинистами статья Мандельштама воспринималась как провокация. Он возвеличивает церковь-культуру и классическую поэзию («Классическая поэзия — поэзия революции»), И пытается обрисовать своеобразный устремленный в будущее классицизм, который не отрицает прошлого и признает цикличность человеческого опыта. Мандельштам мечтал о «новых» поэтах, но совсем иных, нежели футуристы и имажинисты:
«Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл. […]
Итак, ни одного поэта еще не было. Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько редкостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер» (I, 213–214).
«Синтетический поэт современности» представляется Мандельштаму «каким-то Верлэном культуры»: «Для него вся сложность старого мира та же пушкинская цевница. В нем поют идеи, научные системы, государственные теории так же точно, как в его предшественниках пели соловьи и розы» (I, 216). Этот новый Верлен с его сочетанием музыкальности и сложности походит прежде всего на самого Мандельштама…
В своей статье Мандельштам сравнивает поэзию с плугом, взрывающим чернозем времен, так что его глубинные слои оказываются наверху (I, 213). Но смысл статьи Мандельштама-пахаря может остаться неясным, пока не разглядишь ее фона — властного, безжалостного исторического фона: голода. На фоне голодной эпохи «военного коммунизма» Мандельштам пытается освятить быт и культуру, хлеб и слово.
«В жизни слова наступила героическая эра. Слово — плоть и хлеб. Оно разделяет участь хлеба и плоти: страдание. Люди голодны. Еще голоднее государство. Но есть нечто более голодное: время. Время хочет пожрать государство» (I, 214–215).
Читать дальше