В конце девяностых я сделал для ТВ серию передач о стихах своих любимых поэтов, тех, кого помнил наизусть. Рядом с Самойловым, Слуцким, Симоновым в числе «Поэтических позвонков» там была и передача с сонетами Гийома дю Вентре.
Ну уж и совсем личное. Последние годы, это, правда, перестало быть актуальным, но с юных ногтей у моего поколения Дон Жуанов был набор стихов, который отворял нам сердца атакуемых дам. Когда ответного чувства добивались на наших глазах и ушах поэты, они читали все-таки свои стихи. Зато наша бездарность компенсировалась широкой образованностью. Программы были как в фигурном катании — обязательная и произвольная, так у меня Гийом входил в обе. Только представьте себе, какой соблазн был услышать в ответ, что «Гийома дю Вентре, ну как же, слышала, только не припомню что…» а ты, преисполненный негодования и величия, читаешь, ну, может, это…
Когда стоишь одной ногой в могиле,
Ты вправе знать: за что тебя любили?
Меня любила мать за послушанье,
За ловкость рук — учитель фехтованья,
Феб-Аполлон за стихотворный пыл.
За томный взор меня любили прачки,
Марго — за вкус, а судьи — за подачки,
Народ — за злой язык меня любил.
Отец духовный — за грехов обилье,
Раскаянье и слезы крокодильи.
Агриппе нравилось, что я — чудак.
Три короля подряд меня, как братья,
Любили так, что чуть не сдох в объятьях.
Лишь ты меня любила «просто так».
Пионерский отряд советской колонии в Берлине. Слева — с барабаном — Я. Харон, 1928 г.
…А потом небрежно, как плащ с плеча, добавляешь: «Агриппа — это д'Обиньи, поэт XVI века, они служили с Гийомом в одном полку».
А вот сам Яков Евгеньевич Харон шел дальше — он очень любил жениться. Сразу по двум причинам: влюбчивости и природной порядочности. Лично я знал четырех его жен. И все были первостатейные женщины. А уж когда Харон писал женщинам письма, сомнения в его влюбленности могли возникнуть разве что у адресата, уж адресат-то знал, что письмо для Харона — это способ самовыражения, а не атрибут романа, но даже адресат, если на минутку потеряет контроль над собой, тоже мог ошибиться.
Зато другие лица, читавшие эти письма — а их было как минимум два, — на входе и на выходе, ведь из лагеря в лагерь могли быть сообщены крамольные мысли или крутые маршруты, или чего еще боялись цензоры тех лет — вот они, точно, считали, что Харон влюблен в женщину, которой пишет, и если письмо не имело любовного оттенка, то могло и не пройти через отверстие цензуры, не зря же буквально в каждом письме Харон жалуется, что и от него, и к нему доходит одно письмо их трех, да и то — неизвестно какое, несмотря на его нежные отношения с девочками с почты, ближайшей к месту ссылки. Нет, если б Харон время от времени не женился и не писал бы знакомым женщинам влюбленных писем, Яков неминуемо бы лопнул от прилива нежных чувств, обуревавших его наряду с другими человеческими талантами, коими был Харон нашпигован в изобилии. Мне уже довелось писать, что в число этих талантов входили написание музыки к спектаклю «Репка» и сочинение сонетов Гийома дю Вентре, создание партитуры звука для фильма «Дневные звезды» и изобретение карусельного станка по разливке чугуна в изложницы минных корпусов, хромирование бабок и дирижирование 8-й симфонией Брюкнера, чему он готов был научить и учил своих студентов и во ВГИКе, и на высших режиссерских курсах, где Харон преподавал. Удачно жениться входило в число вышеперечисленных талантов. А женился Харон удачно — все его жены оставались потом его друзьями. Самым надежным его другом была, по-моему, первая из тех, кого я знал, жена — моя мама.
«Знакомство с новыми истинами и новыми людьми, с новыми местами и новой работой, — писал Харон, — все это происходило у меня с непременной примесью чего-нибудь смешного. Даже с прекрасным полом знакомился и сближался я большей частью… каким-нибудь шутейным или розыгрышным способом. Хотя бы с той же Женей».
А Женя и была моя мама, Женя Ласкина.
В 34-м двадцатилетний Харон вернулся в Москву из Берлина. К этим двадцати с Хароном уже случилось главное — он определился со своим будущим. «Жизнь моя — кинематограф, черно-белое кино», причем сразу звуковое, с первых его шагов. Влюбленность в кино началась на премьере «Броненосца Потемкина», той самой знаменитой, берлинской, описанной в романе «Успех» у Фейхтвангера, о которой впоследствии Харон писал одной из своих аспиранток: «Картина-то была звуковая, со специально написанной музыкой, и это я вам говорю не как старший преподаватель, а как живой свидетель этой самой премьеры». Потом он этому учился в Берлинской консерватории, да не только фортепьяно и дирижированию, но и музыкальной структуре фильма. С этими запасами он и устроился на работу в кино — в первую шумовую бригаду будущего «Мосфильма», работавшую тогда еще не на Потылихе, а на Лесной улице, где кроме него ваяли шумы еще два недоросля — будущие знаменитости: Борька Ласкин и Женька Кашкевич.
Читать дальше