Бороду — первую — я отрастил в 16 лет, в экспедиции. Потом, по разным причинам, то отращивал ее, то сбривал. В описываемые дни был я безбород, и это очень нравилось бабе Берте, а я в духе Сивцева Вражка объявил, что борода моя — бабкина собственность, и вновь отпустить ее, чего очень хотела Ольга, я могу только с бабушкиного разрешения.
Встреча с Сивцевым прошла классно. Ольга с ее актерской непосредственностью произвела самое лучшее впечатление на всех моих родичей, все мы по случаю взаимного волнения выпили на рюмку-две больше, чем обычно. Мама и сестры готовили перемену: убирали остатки обеда и накрывали чай. Тут Ольга тихим таким клубочком подкатилась к бабке и что-то стала шептать ей на ухо. Мне-то слышно, а Берте Павловне — нет, но бабка держит марку, величественно помалкивает и только кивает.
«Ба, — говорю, — ты же не слышишь, что она у тебя просит, а киваешь. А она, между прочим, просит разрешения, чтобы я отрастил бороду. Я ей уже доложил, что бородой моей распоряжаешься ты».
Тут Берта Павловна по-королевски повернулась, и под оглушительный хохот всех присутствующих произнесла: «Я думала — жениться, это — пожалуйста. А бороду — никогда!» Берта Павловна ушла последней из дорогой моей четверки. И случилось это через девять лет после смерти деда. Кстати, гражданский брак дед с бабкой заключили уже после золотой свадьбы. Через пятьдесят лет после хупе. И дочки были их свидетелями.
Самой красивой в семье была моя тетка Соня, середина 30-х гг.
Все достоинства этой семьи и все недостатки ее судьбы столпились, как солдаты на плацу биографии моей средней тетки, Софьи Самойловны. Если душой семьи был дед, Сонечка была ее душевной мукой; если головой, мозгом Ласкинского сивцевовражского семейства была моя мама — младшая из сестер, Сонечка была головной болью. Так сложилась ее жизнь, что апогей жизненных невзгод семейства выпал на ее долю, лег на ее плечи, изуродовал и ее, и ее биографию.
Все дети болели, но именно Сонечке выпало заболеть полиомиелитом, что сделало ее на всю жизнь хромой — левая ее нога была тоньше и короче правой, и стоило тетке устать, как все ее усилия ходить так, чтобы это было незаметно, шли прахом.
Деда трижды высылали, у мамы моей арестовали ее первого мужа и многих друзей, но именно на Сонечкину жизнь пришелся главный удар по семье — почти шесть лет из двадцатипятилетнего приговора она просидела в тюрьме и лагере.
Дед после ссылок остался жив, мамин первый муж, пусть не скоро и не к маме, но вернулся из лагерей цел и невредим. И только теткиного мужа — коминтерновца, одного из основателей Венгерской компартии — расстреляли по приговору тройки, только у нее случился по этому поводу выкидыш, только тетка Соня больше никогда не имела детей и не вышла замуж.
А между тем из трех сестер — старшей — дебелой красавицы Фани, моей матери — младшенькой, по-еврейски «мизинкер» (да-да, от мизинца — самая маленькая), именно средняя сестра была воистину драгоценным камнем, не похожая ни на кого в семье: с черными, чудовищной густоты волосами, она походила, скорее, на цыганку, чем на еврейку. У нее была внешность аристократки и непроходящая ее болезнь — мигрень — тоже носила аристократический оттенок.
Мама у Сонюры на свидании. Воркута, лагерь, 1953 г.
Я помню ее после возвращения из лагеря, до того она существовала в доме в качестве фантома, с 50-го по 53-й — в какой-то немыслимо дальней командировке, а с 53-го я уже знал, что тетка — в лагере, и даже знал где. Слева фотография, где они с мамой сняты в зоне, на фоне голого, без признака деревьев воркутинского пейзажа. Сонюре сорок два, матери тридцать девять, мать уже седая, Сонюра еще черноволосая и обе силятся улыбнуться в объектив — самые старые, какими я их помню. Даже перед смертью они не были такие выжатые как лимон.
Сонюра с матерью были очень похожи. Не внешне, а по внутреннему устройству, по миропониманию, по главным жизненным установкам, если угодно, по принципу: «Если тебе плохо, то это моя вина» (и это «тебе» включало обширный круг родичей и друзей). Этот обременительный по жизни принцип достигал высокого, а для непосвященных — абсурдного, накала. Ну, к примеру, все мамины письма Софье Самойловне в период, когда Евгения Самойловна ходит по прокуратурам и следственным управлениям, добиваясь пересмотра дела и реабилитации сестры, полны острейшего чувства вины за занудность, бюрократичность и замедленность процесса. А Сонечка в день возвращения, стоя на коленях, просит у мамы с папой прощения за причиненные им ее отсидкой неприятности и неудобства. Это, на мой взгляд, извращенное чувство ответственности было им присуще неизменно и особенно обострялось, когда речь шла о них двоих. Если не знать, что Сонечка была старше Женюры на три года, и не обращать внимание на внешнее несходство, эти двое были как однояйцовые близнецы, с их обостренной, почти болезненной связью друг с другом — генетическое единство было явным, неразрывным и отчасти мистическим. Они знали друг о друге все, а чувствовали друг друга на уровне подсознания. Жили они с молодости отдельно, но потребность в общении была так велика, что 7–8 взаимных звонков в день составляли статистический минимум. Все, что касалось хозяйства, было раздельное, а все, что составляло жизнь души, — совместное и нерасторжимое. Мать всегда могла сказать, где ее сестра и что она в этот момент делает.
Читать дальше