Придуманная ими легенда диктовала образ жизни. Официально отца как бы не было. А «появляясь», он весь отдавался хозяйству: возился в мастерской за домом, которую сам же и соорудил, копался в огороде.
Павел с детства считался безотцовщиной. Но из армии — а служил он в одном из закрытых гарнизонов в Казахстане — писал: «Здравствуйте, тато и мама…»
Легенда заставляла закрывать двери перед старыми друзьями, не заводить новых. Потому, как понимает сейчас Наташа, жена Павла, у нее не сложились отношения со свекровью.
— Я очень редко бывала дома, в Загребле, — говорит она, — и только теперь понимаю, что мама не хотела, чтобы кто-то лишний раз видел отца.
До самого последнего времени, до смерти Фени Павловны, она не знала, что у Павла жив отец.
— Мы ее обманули, не могли иначе, — роняет Павел.
Сказать правду они боялись, понимая, какой может быть расправа. Так и жили — от «приезда» до «приезда». Все семейные события происходили, как правило, без отца.
Он в это время был «в отъезде», а точнее — за сценой, на чердаке. Оттуда, кусая ногти, в щелку смотрел, как прощались с Васенькой, а потом и Фениными родителями. Не мог встретить на пороге жену со вторым сыном, не мог проводить Павла в армию, не мог поздравить его на свадьбе.
Он вроде бы и жил полнокровной жизнью и вроде бы его не было вовсе. От каждого шороха во дворе, неожиданного стука в дверь, замирал, а потом опрометью влетал по скрипучим сходням в свою камеру. (Не случайно, когда уже после всего в Вехстербахе Диц попросил священника убрать со стены костела его имя, тот отказался: ты был убитым.) Лишь одна Феня была ему женой, матерью и заступницей в делах мирских и ангелом-хранителем в терзаниях душевных.
Павел вспоминает отца по-своему добрым и строгим. Маленьким он сажал его на плечи, возил по комнате и просил пригибать головку, чтоб не удариться о балки на низком потолке. Каждый новый год он ставил елку, причем игрушки делал сам. До сих пор в коробке с фотографиями сохранился картонный голубок. Отправляя в школу сынишку, отец готовил ему бутерброды — маленькие кусочки хлеба с вареньем.
Подрастая, Павел дивился отцовским «причудам»: пунктуальности — есть в строго определенное время, привычкам пользоваться ножом и вилкой, как смешно он выговаривает слова «фредно», «карашо». Чего греха таить, во многих смелянских семьях и сегодня до ножей с вилками далеко. Уже в старших классах, наблюдая «отъезды» отца, его постоянную настороженность, сын почуял неладное. Пытался дознаться у матери, но та твердила одно: отец ни в чем не виноват.
— Я подозревал, что он скрывается от правосудия, натворил что-то в молодости, — тяжело вздохнул Павел. — Каково мне было с такой тайной жить! Во всех анкетах писал: отца нет. А он рядом, на чердаке. Как-то складываю дрова во дворе, мать неподалеку по хозяйству убирается. Спрашиваю, ма, а ну как с вами что случится, что будем с отцом делать? Отмолчалась. Попозже выбираю удобный момент, к отцу с тем же вопросом: не нравится мне что-то мать в последнее время. Вдруг куда денется, что с тобой делать будем? Не знаю, говорит.
За несколько дней до смерти матери Павел Васильевич встретил маму во дворе. Поразился, как небрежно, чтобы не сказать неопрятно, она одета: в старом, замызганном плаще, словно совсем махнула на себя рукой. Заставил вернуться.
Они посидели, помянули знакомую, в семью которой шла Феня Павловна. Мать оттаяла и у Павла вдруг опять вырвалось:
— Мама, не дай бог, с вами что-то случится, а я ничего не знаю об отце.
— Вас всех переживу, — резко ответила мать.
— Живите, мамо, сто лет.
На этом разговор оборвался. А через несколько дней Фени Павловны не стало.
Она лежала в их общем доме, куда теперь мог войти каждый человек, как всегда входят в дом, где прощаются с покойным. А над ней, отделенный потолком, стонал ее Вася-Вильгельм. Он слышал каждое слово внизу, по голосу узнавал соседей, Павла, Наташу, внука — их первенца, причитания Фениных подруг и только крепче сжимал зубы. О чем он думал в своей мансарде, ставшей тюремной камерой? Какие муки разрывали душу?
Не буду домысливать. Попробуйте, если можете, представить себя в такой ситуации. Быть в шаге от любимой и не иметь права спуститься к ней, проститься, проводить ее в последний путь.
Поздно ночью, когда все разошлись, Вильгельм оставил свое убежище и до утра просидел возле жены, обмывая слезами холодные руки и родное до каждой морщинки лицо.
— Феня, Феня, — шептал он.
Читать дальше