Самое мучительное в первых моих впечатлениях от камеры было то, что все эти люди, пока еще образовывавшие для меня одноликую массу и чье многоплеменное разноголосье звучало для меня пока еще слитным гулом, по виду спокойно занимались своим делом: кто читал книгу, кто играл в шахматы, вылепленные из хлебного мякиша, кто разговаривал с соседом, кто напевал. Здесь шла какая-то своя, тюремная жизнь, оседлая, застойная, у порядоченная, принявшая определенные, привычные, повседневные формы. Нет, уж лучше «собачник» с постоянными вызовами на допрос, с ежедневной сменой лиц! Там есть надежда на тот или иной, но по крайней мере скорый поворот в судьбе, а здесь?.. Я не мог понять, как этим людям втерпеж читать, играть, петь…
Еще тяжелей стало у меня на душе, когда я узнал, что следствие тянется долго, что три – четыре месяца – это еще благодать, что здесь есть ветераны, сидящие полгода, семь, десять, одиннадцать месяцев. Значит, и меня ожидает такая же доля? Нет, я в этом стоячем болоте долго не выживу. Нет, я этого не перенесу!.. Я зашагал взад и вперед по камере, от стола до двери и обратно, потом в отчаянии присел на краешек нар.
Тут ко мне подошел низкорослый заморыш с черными глазами навыкате, с жиденькими волосами, сквозь которые просвечивала плешь, и густым басом, что не шло к его тщедушному тельцу (невольно думалось: как в нем помещается такой голосина?).
– Вы с Лубянки два или с Лубянки четырнадцать? – задал он мне вопрос.
Потом я убедился, что именно с этого вопроса начинаются разговоры с новичком. Лубянка два – это центральное, всесоюзное ОГПУ, а на Лубянке четырнадцать помещалось тогда так называемое ПП (полномочное представительство) ОГПУ по Московской области. Мне до сих пор непонятно, почему это уж так интересовало заключенных. Степень «важности» дела и суровость приговора редко когда определялись тем, какое из этих учреждений «опекало» подследственного.
За этим вопросом обычно следовал другой:
– А давно с воли?
До ареста слово «воля» имело для меня книжный, отвлеченный, поэтический смысл. Теперь у меня с ним связывалось нечто осязаемое, насущное, но недоступное и такое желанное, что при одной мысли о воле у меня спирало в груди.
Осведомившись, кто я таков, незнакомец назвал себя:
– Александр Александрович Сибиряков-Тайгин, журналист.
Я вспомнил, что какая-то статья, подписанная фамилией Тайгин, однажды попалась мне в «Новом мире».
Я вкратце рассказал ему о своем «деле» (мысль о том, что в камере могут быть так называемые «наседки», то есть подсаженные осведомители, мне по неопытности не приходила в голову, но в мою бытность в 64 камере «наседок», видимо, и не было) и признался, что у меня гвоздем сидит в голове мысль, как переживет мой арест мать. Сибиряков сообщил, что он сидит за троцкизм, что нераска явшмхся троцкистов остались считанные единицы, что они ушли в подполье, что название их партии – Всесоюзный центр большевиков-ленинцев и что их гимн – не «Интернационал», а «Варшавянка».
– Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы вас злобно гнетут,
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут, —
пробасил он вполголоса, с провидчески-мрачным вызовом, производившим, впрочем, трагикомическое впечатление по контрасту с его почти лилипутьей фигуркой, и добавил: – В двадцать седьмом году, после ноябрьской демонстрации, когда вся Бутырская тюрьма была забита троцкистами, здесь стены дрожали от «Варшавянки»!
Это была для меня новость. Жалобы Троцкого и Зиновьева на производившиеся в 27-м году аресты их единомышленников тогда не попадались мне на глаза. Я знал, что арестовывали и арестовывают монархистов, октябристов, кадетов, эсеров, меньшевиков, беспартийных интеллигентов, крестьян, священнослужителей, «бывших людей». Но что арестовывали и арестовывают товарищей по партии – это не укладывалось у меня в голове. И уж потом, когда я обжился в камере и ко мне вернулась способность думать не только о своем положении, моя мысль постоянно возвращалась к первому разговору с Сибиряковым. За что же арестовывали и арестовывают троцкистов? Какие у них средства борьбы? Сходки в лесу, письма, листовки, демонстрации. За что же тогда клеймить жандармов, разгонявших маевки и демонстрации, сажавших за участие в них и за распространение листовок? Почему школьники обязаны проливать слезы над участью горьковской «Матери»? В листовках революционеры призывали свергнуть самодержавие. А троцкисты призывают свергнуть не Советскую власть и Коммунистическую партию, а только диктатуру Сталина, свергнуть мирным путем, а не силой оружия. И почему никто не пикнул в защиту товарищей, не пикнул никто из самых «гуманных» большевиков – ни Рыков, ни Бухарин, ни Семашко, ни Луначарский?.. Только теперь я вычитал в старых газетах, что и Рыков, и Бухарин, и Томский одобряли аресты своих бывших сподвижников.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу