В комнате сестер было, естественно, тесно. У входа в комнату справа помещался рояль (не пианино, а именно рояль определенной модификации – он занимал примерно третью часть пространства). Налево от входа – шкаф красного дерева с посудой и немногочисленными книгами. За роялем – письменный столик, у шкафа – тахта (в мемуарах Е.С. Петровых упоминает две кровати; одной из них, видимо, надо считать тахту), ближе к окну во двор – зеркало. За стеной проживал колоритный сосед – сын известного купца Саввы Морозова Савва Саввич, «которого в знак благодарности к его отцу содержал на своем довольствии театр, основанный Саввой Морозовым» [425] (имеется в виду Московский художественный театр, с 1920 года – Московский художественный академический театр, МХАТ). У С.С. Морозова была во МХАТе незначительная и малопонятная должность, что-то по административной части. Позднее, по утверждению Е.С. Петровых, его выслали из Москвы.
План комнаты, где жили сестры Петровых. По рисунку Е.С. Петровых-Чердынцевой
Несмотря на тесноту и нелегкое время, жили весело. Марии Петровых в это время было около двадцати пяти. Собирались друзья, знакомые, в том числе товарищи по литературному ремеслу: молодой, очень красивый Арсений Тарковский, Юлия Нейман, поэт и переводчик Владимир Державин и другие. Танцевали фокстрот, сдвигая все, что можно было сдвинуть, в угол, «много смеялись», по словам Екатерины Сергеевны. Мария Петровых была увлеченной театралкой. Это ее пристрастие отражено в эпиграмме Мандельштама:
Уста запеклись и разверзлись чресла,
Весь воздух в стонах родовых:
Это Мария Петровых
Рожает близнецов – два театральных кресла.
Зима 1933–1934
«Вначале я не обратила на Марусю никакого внимания. <���…> Маруся мне показалась тривиальной, – пишет Э. Герштейн. – Косыночка, похожая на пионерский галстук, мечта сшить себе новое платье, чтобы пойти в нем на премьеру “Двенадцатой ночи” во 2-м МХАТе, оживленные рассказы о кавказских приключениях, где кто-то злонамеренно разлучил ее в гостинице с мужем – Петрусем, кажется, агрономом по профессии. Она щебетала о вечеринках у себя дома, когда стулья сдвигались в угол и молодежь танцевала фокстрот под стук разбуженных соседей в стенку… Я попыталась насмешливо отозваться о ее детском тоне и пустоте рассказов, но не тут-то было. Мандельштамы относились к ней серьезно. Осип Эмильевич уже признал ее хорошей профессиональной переводчицей стихов. И он, и Надя настоятельно приглашали ее, и она, видимо, охотно на это отзывалась» [426] .
М.С. Петровых. Фотография начала 1930-х гг. Архив А.В. Головачевой
Увлечение Мандельштама можно понять. Мария Петровых была человеком во всех отношениях замечательным. Наделенная незаурядным поэтическим даром и талантом переводчика (ее стихи любила и хвалила не только Ахматова; талант Петровых был очевиден для Пастернака, Заболоцкого и целого ряда других поэтов и знатоков поэзии), она выделялась и внешностью, которую нельзя было не заметить.
«…Увидел я существо хрупкое, ничем не защищенное, кроме своего тихого обаяния. Лицо неброское, но прелестное, обрамленное пушистыми волосами, скорее светлыми, волнистая челка, наполовину прикрывающая высокий чистый лоб, серые глаза [427] , взирающие на мир почти кротко», – вспоминает Яков Хелемский [428] .
О Петровых в 1920-е годы: «Лицо ее трудно было разглядеть из-под глубоко надвинутой панамки с козырьком. И только позднее, когда мы встретились на каком-то литературном вечере и она предстала без пальто и без этой самой панамки, я поняла, какая она необыкновенная. И как только удавалось ей так долго прятать от людских глаз эту стройную, хрупкую фигурку, это прелестное, тонкое лицо, вокруг которого взлетали легкие кудри?» (Юлия Нейман) [429] .
Каждый, кто пытается описать внешность Марии Сергеевны, вынужден пользоваться такими словами, как «очарование», «прелесть», «обаяние», – словами основательно затертыми, но что же делать, если именно таким – очаровательным, прелестным – был ее облик?
В ее внешности была нежность, но не слабость. Человеком она была деликатным и при этом твердым.
«Во всей фигуре Марии Сергеевны была выражена истинная грация (хочу употребить именно это старинное слово), какая-то внутренняя пластика. Что-то капризное, вроде бы даже избалованное. Ан нет, что-то отменно знающее тяжелый ежедневный труд, частую нужду, тяжелые утраты (“Судьба за мной присматривала в оба, чтоб вдруг не обошла меня утрата”). Нечто было в ней стеснительное, застенчивое и в то же время отважное – от курсистки, начинающей народоволки», – замечает Л. Озеров [430] .
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу