Из всех необычных эпизодов в жизни Евы Браун этот, безусловно, самый выдающийся. Всего в нескольких километрах от Берлина русские войска на ходу грабили, насиловали и убивали без зазрения совести. К 20 апреля армия уже стояла на окраине столицы. А в сердце разоренного, осажденного города люди, чья идеология породила Третий рейх, праздновали: пили шампанское, шумели, пели и истерически-безудержно хохотали. Если случался в истории пир во время чумы, то это был как раз он. Как на всякой вакханалии, пение и танцы переросли в оргию. Женщин — не Еву, конечно, ее ужаснуло это зрелище — прижимали к стенкам, задирая им юбки до пояса. Кого-то целовали и щупали, кто-то совокуплялся прямо на полу. Нравственное уродство таких старых развратников, как Морелль, Гофман и Борман, было выставлено на всеобщее обозрение. Ева Браун потихоньку ускользнула. Пир бушевал до зари, пока залпы артиллерийских орудий не загнали всех вниз, в спасительный бункер.
В половине десятого утра 21 апреля, всего через несколько часов после окончания ночной бомбардировки, начался еще более интенсивный обстрел Берлина, Отто Гюнше, адъютант Гитлера по СС, доложил, что фюрер в гневе вылетел из своей комнаты с криком: «Это еще что такое? Откуда стреляют?»
Генералу Бургдорфу пришлось объяснить ему, что центр города находится под вражеским огнем.
«Неужели русские так близко?» — ужаснулся Гитлер.
Вечером 22 апреля в бункер прибыла семья Геббельс.
Это было воскресенье. Солнце сияло вовсю, согревая тем нежным весенним теплом, что лелеет ростки новой жизни. Но не многие берлинцы осмелились бы выйти за порог, чтобы прогуляться по Курфюрстендамм или поиграть с детишками там, где прежде красовались парки. О подобных развлечениях и не помышляли. В бункере же никто не чувствовал времени суток, времени года или перемен погоды. Люди сновали по подземным тоннелям из одного удушливого отсека в другой с сознанием, что в любой момент может наступить конец, вот-вот с оглушающими воплями вломятся, размахивая оружием, грубые солдаты, примутся насиловать и убивать. Бункер почти опустел. Остались основной технический персонал и близкие к Гитлеру женщины, идущие, как лунатики, навстречу неизбежному. Только однажды приоткрыла Ева свое истинное душевное состояние. Траудль Юнге вспоминает:
Мы лишились обычных человеческих чувств, мы не думали ни о чем, кроме смерти. Гитлер и Ева, когда они умрут… когда и как умрем мы. Внешне Ева Браун держалась все так же спокойно, почти бодро. Но однажды она пришла ко мне, взяла мои руки в свои и сказала приглушенным, дрожащим голосом:
«Фрау Юнге, мне так безумно страшно! Поскорее бы все это кончилось!»
В ее глазах отразилось страдание, которое она до сих пор скрывала.
Она написала последнее письмо любимой подруге Герте в совсем ином тоне, чем то, что отослала три дня назад.
Моя дорогая, милая Герта!
Это мои последние строки, последняя весточка от меня живой. Я не могу заставить себя написать Гретль, так что ты уж поговори с ней осторожно. Я собираюсь прислать тебе мои украшения и прошу тебя раздать их в соответствии с моим завещанием, которое хранится на Вассербургерштрассе. Надеюсь, вам это поможет продержаться на плаву какое-то время. Пожалуйста, уезжай из Бергхофа, если только можешь. Все подходит к завершению, и тебе очень опасно будет там оставаться.
Мы тут намерены бороться до последнего, но боюсь, конец все ближе. Не нахожу слов, чтобы описать, как мне больно за фюрера. Прости, пожалуйста, что письмо такое сумбурное, но меня окружают шестеро детишек Г. [Геббельс], а они не способны сидеть тихо. Что еще сказать? Я не могу понять, как до такого дошло, но в Бога после этого верить невозможно!
Человек ждет, чтобы забрать письмо, — вся моя любовь и наилучшие пожелания тебе, мой верный друг! Передай поклон моим родителям, приветы всем моим друзьям. Я умру, как жила.
Мне не тяжело это. Ты же знаешь.
Люблю и целую всех, ваша Ева
Может быть, все снова станет хорошо, но он утратил веру, и я боюсь, что надежды наши напрасны.
Ева утратила веру в Бога, а Гитлер утратил веру в победу. Но она непоколебимо стояла на своем: «Я умру, как жила. Мне не тяжело это. Ты же знаешь». Что тут еще скажешь, кроме ласковых банальностей?
Моя мать едва ли могла найти утешение в письмах. Помню, как она показывала мне записку от тетушки Лиди на разглаженном бумажном пакете. «Gibt’s kein Papier!» — нацарапала моя двоюродная бабушка. Бумаги нет .
Читать дальше