Вовка достает большой темный сухарь и начинает грызть его. У меня спазм в желудке. Отхожу к стенке и начинаю изучать плакаты. Потом возвращаюсь с одной мыслю: может отломит? Сажусь рядом, молчу. Потом не выдерживаю и спрашиваю:
— Откуда сухарь-то?
— Отец дал. — Вовка спокойно отправляет остаток сухаря в рот и, дожевав, объясняет: — Отец — кровельщик. Буржуйки делает из кровельного железа. За буржуйки платят хлебом. А вчера дали десять сухарей.
Тикает метроном. Наверху еще, наверное, бомбят, но здесь не слышно.
— Отбой воздушной тревоги… Говорит штаб местной противовоздушной обороны… Отбой…
Выходим на улицу. Что это? Вся улица, тротуары засыпаны белыми листками бумаги. Когда-то я видел что-то похожее… Когда встречали челюскинцев… Поднимаю листок. На нем фотография — улыбающиеся люди. Пригожая старушка, толстощекая женщина и кареглазый мальчик лет пяти. Сверху надпись: «Они хотят мира, они хотят жить!». Переворачиваю листок и с первых слов холодею от кощунственного, невозможного, неприемлемого смысла: «Кровавая сталинская власть принесла народу гибель и нищету. Красная Армия разбита. Победоносные немецкие войска полностью окружили Ленинград и готовятся к штурму Москвы. Граждане Ленинграда! В городе нет продовольствия! Сопротивление бесполезно! Уничтожайте политработников, коммунистов и евреев» Строки сливаются перед глазами. Фашистская сволочь! Я рву листки на мелкие клочки, поворачиваюсь к Вовке и вижу… что Вовка сгибает свою листовку пополам, потом вчетверо и бережно прячет в боковой карман.
— Вовка! Ты что?
— Да так, — говорит Вовка, глядя в сторону. — Может, пригодится. — Ты посмотри, что там, в конце.
Я обалдело поднимаю другой листок. Немецкий орел держит в лапах кружок со свастикой. Под ним крупно: «Пропуск». Затем более мелким шрифтом: «Каждый, кто предъявит пропуск немецким властям (каким властям?), получит трехразовое горячее питание и право на жизнь».
Я рву вторую листовку, третью… Но их кругом тысячи… Немецкий орел… Право на жизнь… Кровавая сталинская…
— Ну, я пошел, — говорит Вовка, поворачивается, и я вижу в последний раз его удаляющуюся спину. Он такой же, как всегда, маленький, крепкоголовый, с хорошими серыми глазами… Такой же, но уже совсем другой!
Господи! Ведь мы же с ним вместе вступали в пионеры, озорничали в классе, на перемене гоняли в футбол на школьном дворе, выпускали знаменитую классную газету «Заноза».
Он писал веселые и хорошие стихи… И листовка за пазухой.
«Уничтожайте коммунистов и евреев…»
Вчера репродуктор объявил о новом уменьшении нормы хлеба. Двести пятьдесят граммов на рабочую карточку, сто двадцать пять — служащим, иждивенцам и детям… Радио мы не выключаем никогда. Черный круглый репродуктор появился в тридцать пятом году. Помню, как я прилип к этому чуду: Хенкин читал Зощенко! Теперь это самая важная вещь в нашем доме. Оттуда мы черпаем всю информацию: ежедневные сводки Информбюро, сообщения с фронтов, рассказы о подвигах наших летчиков, танкистов, разведчиков. Оттуда же часто звучит музыка, песни советских композиторов. Но самое главное, то, чего мы постоянно и напряженно ждем, — звук сирены и напряженный, нервный и торопящийся голос диктора: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Как правило, эта фраза звучит трижды, а потом начинает лихорадочно стучать метроном. Его легкие, сухие и частые щелчки раздаются на протяжении всего воздушного полета вплоть до желанных слов диктора: «Отбой воздушной тревоги!».
После отбоя метроном успокаивается и начинает щелкать в два раза реже, но звучит он круглосуточно.
Я ненавижу песню «Играй мой баян и скажи всем друзьям…», потому что существует какая-то фатальная закономерность: на каком-нибудь слоге этой песне обязательно прерывается звук, раздается знакомый щелчок и начинает выть сирена. За последние месяцы эту песню ни разу не успели исполнить до конца. Есть еще одна песня, вызывающая то же щемящее чувство — «На рейде ночном легла тишина…». Вот уже в который раз «тишина» заканчивается знакомым, как зубная боль воем, и у нас начинается суматоха. Мы хватаем подготовленную мамой сумку с оставшимся хлебом, накидываем пальто и под звонкий лай разрывов зенитных снарядов скатываемся вниз по лестнице на первый этаж, где на лестничной клетке собираются и жмутся жильцы верхних этажей. Кроме нас тут Яковкины и жильцы из шестой квартиры. У нас в доме нет бомбоубежища. Ближайшее — на Первой Красноармейской. Пока туда добежишь… После того, как мы впервые увидели руины дома на Пятой Красноармейской, мешанину из балок, кирпича, уцелевшую одинокую боковую стену с разноцветными прямоугольниками обоев каждого этажа и чудом прилепившуюся на выступе облома третьего этажа керосинку, мы решили, что оставаться наверху опаснее, чем быть внизу.
Читать дальше