— Вот, — говорит она, — это все-таки утешение. Каждый день новый, особенный. Я не такая уж страстная поклонница красот природы, не схожу с ума от них. А все-таки и меня пробирает. И еще как! Не могу на закат наглядеться. И так странно — чувствую одновременно страх смерти до дрожи в спине и дикую, бешеную жажду жизни. Жить! Жить полной жизнью. Радоваться жизни. И работать. Но не то, что я обычно пищу, а совсем другое. Замечательное. Оставить после себя след на земле.
Она снова вздыхает.
— Но я прекрасно сознаю, что никакого, даже легкого следа не оставлю. Целиком полечу вверх тормашками в небытие и забвение. Все, что я пишу и писала, — как эти белые однодневные бабочки, которые кружатся около нас, принимая нас по глупости за цветы, должно быть. Я такая же, как и они, однодневка и…
Я перебиваю ее:
— Какой вздор, Надежда Александровна! Кого, кого, а вас-то никогда — или, во всяком случае, очень, очень долго не забудут. Вспомните хотя бы, что говорил Алданов о вас.
Она, насторожившись, сдвигает брови.
— Обо мне? Алданов? Когда?
— У Мережковских. На одном из «воскресений». Помните?
Она качает головой.
— Не помню. У Мережковских?
И вдруг, вся просветлев, улыбается.
— Ах, да! Про анналы и что я Пимен в юбке. Как же, как же! Но ведь это только слова, слова — лесть и вранье. А все-таки — приятно вспомнить. Постойте, постойте, давайте восстановим все по порядку, со всеми подробностями. Она на минутку задумывается.
— Да, вы правы. Это было в воскресенье. Перед Рождеством. Шел дождь, а в дождь и слякоть меня всегда тянет на люди. У Мережковских я давно не была. И подумала: дай-ка пойду к ним — и идти недалеко, и многолюдно. Авось забавно будет. И вышло забавно. Вы ведь помните?
— Да, я помню. Я хорошо помню. Вот как это было.
Парижское дождливое предрождественское воскресенье. Мы сидим за длинным чайным столом на 11-бис Колонель Боннэ. Мы — то есть хозяева, Алданов и все «воскресники», за исключением Адамовича, уехавшего в Ниццу к матери и тетке на праздники.
Алданов здесь довольно редкий гость. Очень почтенный, но не очень любимый. По мнению Гиппиус — «он не интересуется интересным. Он неверующий, атеист. Даже не активный, воинствующий, а пассивный атеист — что уже хуже всего. И слишком насквозь литературный, абстрактный. Конечно, он умен, чрезвычайно умен и тонок, но мне с ним не о чем говорить. И Дмитрию Сергеевичу тоже. Скучно» — и она подавляет зевок в знак того, что ей скучно даже говорить о нем.
Вот и сейчас она посадила его возле себя, с правого лучше слышащего уха, и с полулюбезным, полускучающим видом ведет с ним литературный разговор, расспрашивает о его планах.
Мережковский, что с ним редко случается, не в ударе, и это передается всем «метафизикам», группирующимся вокруг него. Настроение у них кислое. Мережковский вяло и бесцветно обсуждает последнее заседание «Зеленой лампы», не взлетая, как обычно, в надзвездные края, не ныряя в метафизические бездны. Все сегодня как-то не клеится — нет ни ожесточенных споров, ни яростных столкновений мнений. Все не то и не так.
Звонок. И нежданно-негаданно появляется Тэффи. Нарядная, веселая, полная бьющей через край жизнерадостности.
— Что, не ждали меня? — весело и звонко осведомляется она. — Незваный гость хуже татарина, знаю, знаю. А я все-таки взяла и пришла. Принимайте!
И Гиппиус, обрадовавшись, что не надо больше занимать Алданова, «принимает» ее с подчеркнутым удовольствием.
— Вы прекрасно сделали, что навестили нас, Надежда Алек-сандровна. Вы повсюду вносите веселье и свет. А у нас сегодня как раз — sombre dimanche [12].
Романс «Sombre dimanche» сейчас с утра до вечера распевают все граммофоны и передают по радио. «Sombre dimanche» особенно прославился после того, как под его звуки застрелилось несколько человек. Ведь и на самоубийства своя мода.
Меня немного удивляет, что Гиппиус знает о существовании «Sombre dimanche»: на 11-бис Колонель Боннэ нет ни граммофона, ни радио. Взлет лорнетки и повелительное:
— Николай Бернгардович, уступите, пожалуйста, ваше место Надежде Александровне!
И Фельзен, милый, благовоспитанный «Спарженька», безропотно перебирается на конец стола в царство Мережковского, где группируются «метафизики» — Поплавский, Варшавский, Терапиано, Дикой, хотя ему чуждо все, о чем там рассуждают. Ведь он, как Алданов, тоже насквозь литературный.
С появлением Тэффи все сразу меняется. Все ожили, Мережковский, будто в него пустили магнетический заряд, начинает страстно предсказывать неизбежность мировой катастрофы. И хотя он обращается не к Тэффи, мне кажется, что именно она является источником оживления и вдохновения, охватившего его и его слушателей.
Читать дальше