В то время, когда я начал свободно говорить, меня, естественно, стали спрашивать (и свои, и из обслуживающего персонала), что я за Трубецкой, спрашивать о родителях. Раньше, отвечая на такие вопросы — устные и анкетные, — я никогда не скрывал истины, что четверо из десяти членов семьи арестованы, не скрывал дворянского происхождения. Но здесь говорить обо всем этом было как-то и совестно и неудобно. Мне это казалось какой-то спекуляцией. Но все-таки говорил. После этих разговоров, а, может быть, и ранее, ко мне стала проявлять интерес санитарка нашей палаты Нона Стучинская, вдова польского унтер-офицера. Она рассказывала, что ее сестра замужем за неким Бутурлиным, что он мной интересуется, и несколько раз приносила мне еду, а иногда и что-нибудь почитать. Однажды сумела привести этого Бутурлина, который, постояв в дверях палаты, молча посмотрел на меня.
Как-то в ноябре месяце вечером, выйдя в коридор, я стоял, облокотившись на парапет над лестницей. Ко мне подошла одна из сестер, которую я знал по дежурствам, и стала спрашивать, как звали моего отца, мать, нет ли у меня где-либо тут родственников. Я ей ответил о родителях и вспомнил, как осенью 1939 года, когда наши войска вошли в Западную Белорусию, дядя Миша Голицын — брат матери — говорил, что недалеко от Барановичей находилось имение дяди Поли Бутенева, мужа тети Мани, сестры отца. Я это ей рассказал, добавив, что полного имени дяди Поли не знаю, и тут же спросил, почему она все это спрашивает. Она ответила, что просто так интересуется, и отошла от меня. Я понял, что все это неспроста, что тут кроется нечто очень важное, и у меня зародилась маленькая надежда, такая маленькая, что я боялся даже думать о ней, как маленький огонек, в котором вся жизнь, но который потухнет от твоего малейшего дыхания. О разговоре этом я, конечно, никому не сказал. Так шли дни.
И вот наступило 22 ноября. Помню, как в палату вошла старшая сестра госпиталя, пожилая, седеющая, строгая и властная женщина, окинула всех взглядом, посмотрела на меня и молча вышла. Можно было не придавать этому никакого значения. Но мой мозг подсознательно ловил все, что хоть как-то касалось меня, и у меня что-то внутри стронулось. А потом вскоре меня вызвали вниз, и тут, еще на нашем этаже, меня взяла под руку сестра Сильвия Дубицкая помочь спуститься вниз. Идя со мной по лестнице, она шепнула: «Ваш родственник пришел». Я уже каким-то чутьем догадывался, что происходит что-то важное для меня.
На первом этаже направо в коридоре сестра Сильвия открыла дверь, и первое, что я увидел в небольшой комнате, был немец, самый обыкновенный унтер. Но сбоку сидел господин — иначе не назову — хорошо одетый, который сказал:
— Здравствуй, я твой дядя.
Был он роста выше среднего, брюнет, с усиками. Я ответил:
— Здравствуйте, очень приятно.
Он сел, я тоже. Дядя, не сводя с меня глаз, спросил кто я и что, а затем поведал, что он двоюродный брат отца, Михаил Григорьевич Трубецкой, сын брата деда Григория Николаевича.
В небольшой комнатке, где мы сидели, кроме нас и немца, была еще одна особа, как я потом узнал, переводчица госпиталя, благородного вида дама, с большой серебряной брошью, низко висевшей на крупной серебряной цепи. Она что-то негромко говорила немцу.
Дядя сказал:
— Я хочу взять тебя отсюда. Ты можешь?
— С удовольствием, если позволит здоровье.
Послали за нашим доктором. Но его, к сожалению, не оказалось. Он дежурил накануне. Пришел другой врач с нашего этажа, осмотрел меня взглянул в историю болезни (в госпитале велось и это) и, по-видимому, не захотев брать на себя никакой ответственности, сказал, что недельку-другую мне надо еще полежать, так как не кончен курс вливаний. При осмотре дядя несколько раз восклицал: «Как худ, как худ!»
Я надел рубашку — наш повседневный костюм рубашка и кальсоны, а дядя поднялся и, прощаясь, сказал, что через десять дней заберет меня, а пока мне будут носить передачи, чтоб немного подкрепить. Мы расстались.
Как я шел наверх, не помню. Не помню, как добрался до койки. В палату началось целое паломничество: приходили, поздравляли, завидовали. Весть, что меня нашел родственник и что меня отсюда забирают, облетела весь госпиталь. Самого меня это совершенно выбило из колеи, я не мог есть, температура подскочила, когда я заснул и как спал — не помню.
Дня через два мне стали передавать персональную передачу, довольно скромную, но весьма для меня существенную: суп, что-нибудь на второе, хлеб. Передачу приносили через день. Я, как мог, делился с соседом, но не скажу, чтоб щедро (да и из чего?). Когда приносили передачу, в палате становилось тихо, и есть мне ее было очень неудобно, и как бы вставала невидимая стена между мной и всей палатой.
Читать дальше