Кровавому хищнику горло сдавили бойцы.
А даже стихии во все разбегались концы,
Когда он шагал по просторам униженных стран!
Ты помнишь, как хищник, победами легкими пьян,
Хвалился: «над зноем и холодом властвуем мы»,
Пока не изведал твоей смертоносной зимы!
Венец поселений! Твой подвиг, сверкнувший из тьмы,
Заставил задуматься наши людские умы.
Иль жизнью волшебный тебя напитал эликсир?
Иль ты — это целый чудесно-таинственный мир?
Свивались дороги войны в лабиринт — но по ним
Шагали бойцы, находившие правильный путь.
Но тяжко пришельцу ходить по дорогам твоим!
Под шагом надменным как будто не камни, а ртуть.
Жилища пылают. Они среди ночи и дня,
Как призраков гнезда в неспящем потоке огня.
Ворвались громилы — и падают камни стены:
Им стены мешают, им комнат просторы тесны.
Дерутся по пояс в крови и своих и чужих,
И крыши летят на преступные головы их.
Один у другого разбитые рвут этажи
И кровью своей поливают свои кутежи.
Бессменно сражался ты, город, пришельцам гроза!
Уж память теряли умы и тускнели глаза,
Уж руки немели у мечущих пламя бойцов,
И падали воины, славя удел храбрецов,
Взрывались твердыни, и лишь оставалась одна,
Как остров упорства средь моря развалин, стена.
И вражьи сердца зашатал, как пьянчужку, испуг.
Ты славным вином напоил ошалелых пьянчуг!
Сильнее, чем пламень, сильнее, чем стынут снега,
Железо сгорело и пушки застыли врага.
О юноши Волги! Разбуженный вами поэт
От чистого сердца вам песней приносит привет!
В руках горизонтов друг другу бросаемый мяч,
Искатель пристанищ, доселе не знавший удач,
От древнего Нила к провиденной мной вдалеке,
Я парус стремлю к обновляющей русской реке.
Вам памятник сложен словами стиха моего.
Тот памятник вечен — укажут всегда на него
Египетским юношам — зодчим отчизны своей,
Защитникам, если опасность нависнет над ней.
Вы всем показали, собою сжигая врага,
Как дороги жизни, как родины честь дорога.
О доблестный город, в дела претворивший мечты!
Бессмертное знамя великого мужества — ты!
Ты выстрадал праздник победы своей. Никогда
Еще не сходились на праздник такой города.
Весь мир потрясла горделиво победа твоя.
И спросят в эпохах потомки, дыханье тая:
Легенда ли, правда ль такая большая судьба,
Гигантская эта, бессмертная эта борьба?
Так сказал египетский поэт Али Махмуд Таха в сборнике «Цветы и вино». Пусть же не одни арабисты, а все наши люди знают эту поэму, ибо она про них — это они устояли на Волге, выстояли в тяжкой войне.
Подвиг наших ратных и мирных армий стоял у меня перед глазами, когда я переводил арабские стихи. Мои учителя — Юшманов, с его острым ощущением современности, и Крачковский, в строгой школе которого я постигал тонкости филологической критики, — стояли у колыбели этого перевода.
Потом у меня в работе были еще две арабские поэмы о Советской стране — одна, созданная в Дамаске, а другая — даже в священной Мекке. Написанные с большой симпатией к нам, они запечатлели на своих страницах то постоянное уважение, которое позже выказывали встречавшиеся мне арабы-ученые. Может быть, когда-нибудь удастся подготовить к печати и эти переводы.
В пору, когда писалась эта книга, завершился девяностый год со дня рождения Игнатия Юлиановича Крачковского, которому все советские арабисты обязаны мужанием в науке. Я не стал свершать цветоприношений к его портретам: трепетные лепестки, источающие аромат жизни, бессильны воскресить ушедшего от нас человека, они умрут сами; не стал выслушивать чинных речей в парадных заседаниях — памяти Крачковского нужны не гаснущие друг за другом слова, а живое дело, продолжающее труд его жизни. Днем, в институте, я кропотливо разбирал средневековый арабский текст, готовя его критическое издание; вечером, придя домой, придвигал к себе чистый лист бумаги, чтобы воскресить перед собой и людьми облик моего учителя. Какие мысли первыми лягут на этот лист, какие придут вслед за ними? Я обратился к своей памяти и к давним раздумьям.
* * *
Николай Владимирович Юшманов, под руководством которого начинались мои занятия арабским языком, был первым, от кого я узнал о Крачковском.
Они были разными людьми, эти два человека. Разница в тринадцать лет, которая с годами обычно скрадывается, оказалась на этот раз решающей, ибо сквозь обе жизни резкой чертой прошла грань двух исторических эпох. Как человек и ученый, Крачковский сложился до революции, Юшманов — после нее; в год избрания первого академиком второй был недоучившимся студентом. Каждая эпоха наложила свою печать на характер, формировавшийся в ее горниле. Крачковский мужал, общаясь с рукописями, книгами, а потом уже с людьми; название, которое он выбрал для своих мемуаров, — «Над арабскими рукописями» — и порядок последних слов подзаголовка — «Листки воспоминаний о книгах и людях» — отнюдь не случайны; поэтому и мысль его была строгой, а речь изобиловала точеными книжными словами. Отзывчивый и в то же время подчеркнуто сдержанный во внешнем проявлении человеческих чувств, он тем самым поддерживал ощущение расстояния между собой и окружающими, даже равными ему по рангу и возрасту; голос его звучал всегда ровно, улыбка редко переходила в смех. Этот интеллект напоминал пленительную мелодию, исполняемую на скрипке под сурдиной.
Читать дальше