Я вижу Вас царственную и печальную (как моя Ольга робкая и уверенная) среди сохнущей зелени Азаровки, не в изгнании а в царстве, спокойную госпожу. Тайный триумф невидимых царей. Верю, хоть не верится, потому что знаю, как ничего прочнее непрочного все равно нет и ничего не будет, и другой победы, кроме тишины и внимания (мир — внимание, вмещение), не бывает.
Следующие новости (!) до другого раза, тем более, как я сказал, Вы их и так уже знаете.
С благодарностью, и с догадкой, что какие-то из
проходящих над нами облаков довольно
скоро проходят и над Вами, —
В. Бибихин
Ожигово, 14.8.1992
Дорогая Ольга Александровна,
Ваше письмо при втором прочтении кажется более новым, чем при первом. Я думаю, порча пишущей толпы происходит оттого, что они ищут чему-то выражение и составляют слова, не замечая, что вещи вещие, они вести и «выражение» тут может только все спутать. Дети, пока их не спугнут, говорят вещами (говорю о 3,5-летнем, 4-месячный совсем особое, ошеломляющее), не замечая слов и не отделяя их от вещей, так что, скажем, когда видят, что их не понимают, то не выбирают «другие средства для выражения той же мысли», а только еще интенсивнее живут, и сердятся, что усилие сердца, такое ясное, не подхватывается. Именно не подхватывается: ребенку надо не столько семантики, сколько участия в том же напряжении искания, и сердится он, взрослые думают, несправедливо, но взрослые не догадываются, на что сердится: на нехватку того же огня. Так поэт (думаю сейчас о Цветаевой) сердится не за семантику на читателя, а за холодность, потому что семантику, себе, честно если сказать, любую примет: дело не в семантике, он пишет не семантикой, а огнем, озарением (или чем, никто не знает, где слов не то что не хватает или не найдены, а… хоть брось).
Неожиданно за струганием столба: это же ведь сон, догадался я, этого не было. В храме я и еще кто (однажды в опустевшем еще храме в Хамовниках мы с Г., православный фантазер, выводили пьяного, которого я с запасом держал на всякий случай очень крепко заранее под руку, и странным образом на выходе пьяный что-то неодобрительное высказал о Г., а мне сказал, что меня он понимает) вдвоем перед ступеньками слева, кажется, от царских врат, других людей нет, быстро сходит о. Николай, мы оба складываем ладони для благословения, но мы в недолжном разваренном лениво-умиленном состоянии, мне заранее стыдно от перепада между этим рыхло-пустым и собранной спешкой о. Николая, не остановившись он быстро проходит мимо с раздраженной понимающей упрекающей полуулыбкой, отодвигает ею нас и идет, кажется, к своему домику, у него дела, мы как сбиты с ног. Этого точно не было, а я это видел, это было, чуть не написал я, забыв о начале фразы; значит, это явно сон.
Быстро родители Ольги (только теперь вижу связь со сном, отчима Ольги зовут Николай, хотя сон вроде был раньше) уходят по бетонке от нашего шалаша, я с Ромой на плечах спешу за Олиной матерью […]
У Конфуция «совершенный человек» («джентльмен» в английском переводе) такой, что ему легко угодить (услужить), но трудно понравиться; противоположность ему, наоборот, такой, что eму очень легко понравиться, но трудно угодить. […]
Разрыв. Как у многих со многими вокруг меня (я, правда, мало кого знаю) в эти дни. Расслоение, отсев — по всей стране? Что-то, чему грубо, для срыва было дано название «классы». «Классовый враг» — Вы мне рассказывали, кто так назвал С. (Или не его?)
В сердцах очернил свой огород я чтобы разгорчить самого себя, но теперь, когда дело к развязке (скажем, веревочек, которыми подвязаны кусты), жаловаться грех: и помидоры, от которых не видно листьев, и огурцы, которые тоже давно уже некуда девать, и третья редиска невиданной величины и сочности и вообще «зелень огородная» (Некрасов, вот кто был лакировщик и «реалист», т.е. в упор отказывающийся видеть реальность, со страстью и по глубокому сердечному убеждению), и мозаика банок с протертыми ягодами (на варенье Ольга не расходовалась), и облепиха, на которую вдруг Вы к нам приедете?
Теперь. А.Л., с этого семестра профессор уже в Принстоне (греческого языка, и с курсом “Man (!) and Cosmos in ancient Greece”, название которого было признано руководством университета сексистским и politically incorrect), — […] вдруг выглядит некстати и нехорошо для него упитанным, Америкой он подорван, с одной стороны, как уже теперь он станет где-то жить не рядом с хорошей библиотекой, с другой, к тебе в Америке хорошо относятся, пока ты профессор из России, как только претендуешь на обживание в университете, тебе в спину сто ножей; какой он был горячий демократ, обвинявший Гераклита в имперстве, теперь я не демократ, правее своего отца (военного и партийца), патриот не существующей уже державы! Я не думаю, что не надо было так терять себя в Америке, для себя я подобного хотел бы; но сумеет ли с теперешней упитанной рыхлостью вернуть себе молодую злость, энергию и уверенность, какие были у него здесь. Он очень умен. Однажды он хорошо оказал мне о гераклитовце М.: глупость — это забвение цели. Зачем он ехал в Америку? Америка его купила на время как «профессора греческого языка», такого еще поискать, но Л. ведь больше. Оказывается, он там не мог даже от нагрузки много работать, начал только в последнее время. — Хотя он богат, как американец, накупил быстро две тысячи книг («за два доллара целое собрание сочинений, это же дешевка!» — т.е., по теперешнему курсу, 320 р., как обидно, американец имеет почти или не почти полмиллиона наших рублей в месяц). […]
Читать дальше