Судя по этим брошенным в разговоре различным мыслям, мне трудно сказать, желал ли тогда же Александр падения Наполеона и верил ли он в возможность этого падения Но, говоря о Наполеоне, он несколько раз повторил с особым выражением: «Чары рассеяны». Не думал ли он о Бонапарте, влияние которого он испытал на самом себе?
Государь сказал, что, восприняв революционный жаргон, французы забыли свой настоящий язык. «Это удивительно, — прибавил он, — они уже не говорят на настоящем французском языке». Государь имел право быть разборчивым в этом отношении, ибо сам он всегда употреблял выражения изящные, избранные и точные. Я не знаю, где государь познакомился с маршалом Удино, герцогом Режжио, но он отзывался о нем как о человеке умном, любезном и был доволен, что маршал, во время своего пребывания в Смоленске или Витебске, сам убедил жителей города не восставать против своего законного государя.
Говоря о пороках, которые он замечал в современном воспитании, Александр сказал: «Наши молодые люди воображают, что, выучившись танцевать и говорить по-французски, они уже все знают. Вы не можете себе представить, — прибавил он, — до какой степени испорчены у нас нравы. Никто не верит в истинную дружбу, в бескорыстное чувство к женщине, которая вам не мать, не жена, не сестра, и не люб…» Он не кончил последнее слово. Государь стал затем говорить, с той проницательностью, которая составляла отличительную его черту, о принятых в Европе различных системах упрощения методов обучения, между прочим об алгебраической системе Песталоцци, которая казалась императору слишком механической и малоспособной развивать ум.
«Стараясь облегчить молодым людям учение, — говорил государь, — из них делают настоящие машины».
Я не знаю, на каком основании авторы двух историй об императоре Александре приписали возбужденному воображению г-жи Крюднер идею Священного союза и всеобщего мира: этот благородный проект мог зародиться лишь в сердце самого Александра.
Ни в эту эпоху, ни впоследствии, когда государь в различных случаях благоволил беседовать со мной о знаменитых писателях прошлого века и нашего времени, и даже о женщинах выдающегося ума, как г-жа Сталь, таланты которой он ценил, уверяя, что она признала ошибочность своих суждений о религии и самоубийстве: никогда, говорю я, государь не произнес имени автора «Валерии». Я удивлялась, что он не упоминал также о г-же Жанлис, выдающейся писательнице, изящной и плодовитой, написавшей столько полезных и интересных сочинений о религии, нравственности и чувствах, сочинений, за которые матери будут ей вечно признательны…
Государь соблаговолил спросить, какие у меня известия о моей семье; я повторила то, что слышала, что братья мои остались в Литве. «Ах! как я рад», — сказал государь с таким искренним выражением доброты, что я была тронута до глубины души. И он предложил мне по этому поводу несколько вопросов об их военной службе, о полках, которые были ими собраны против его войск; при этом он говорил совсем просто, с поразительной добротой, доказывавшей, что прекрасная душа его была недоступна какому-либо чувству злопамятства. Поистине, мне кажется, я предпочла бы, чтобы Александр гневался на моих братьев; я бы тогда имела смелость защищать их, тогда как его снисходительность почти что побуждата меня их обвинять; и разговор этот был мне так тяжел, что я с большим трудом, при сильном сердцебиении, выговаривала одно слово за другим.
С тем же величием души и чувством негодования государь отверг все доносы, которые поспешили представить ему при его прибытии в Вильну, доносы часто ложные, всегда гнусные, которые, даже когда они были правдивы, могли лишь возмутить столь чувствительное и великодушное сердце. Он объявил, что не хочет ничего слышать: он здесь, чтобы прощать…
Между тем в акте амнистии была одна тревожившая меня статья. В ней заключалась такая оговорка, что в марте месяце 1813 г. — срок, предоставленный литовским эмигрантам для их возвращения, имущества всех тех, кто не вернется к этому времени, будут конфискованы. Я осмелилась высказать Его Величеству мои опасения. Я сказала ему, что если мой отец не получит письмо мое в Варшаве, ему не придется воспользоваться благодеянием амнистии. Государь спросил, где, по моим предположениям, находится отец мой. Я ответила наудачу, что он в Вене. Моя мать была там в то время. «Так что же! — сказал государь, — дайте письмо на его имя Толстому. Мы его, наверно, доставим, так как, — прибавил он, улыбаясь, — у нас в течение всей кампании всегда были открытые каналы по отношению к Австрии. Впрочем, — прибавил он, — не тревожьтесь. Такие строгие меры применяться не будут; они объявлены лишь для того, чтобы воспрепятствовать отливу денег в чужие страны и обращению их на поддержку неприятельских войск». Это уверение в устах Его Величества показалось мне вполне достаточным. Государь спросил меня затем о моих личных планах. Я сказала, что намерена удалиться в деревню. Он пожелал знать, где имение, куда я предполагаю уехать, и не находится ли оно на проходе войск: потому что, сказал он, солдаты — далеко не ангелы; и все эти армейцы могут наделать беспорядков. И так как он проявил при этом самую любезную заботливость, я сказала: «Я ничего не боюсь, Ваше Величество, я отдаюсь под Ваше покровительство».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу