8 часов вечера. Дай, дай, моя подруга, моя избранная, дай еще прожить тем днем. Восемь… Льется огонь из верхнего окна, я стоял в переулке, прижавшись к забору, К. ушел, я один. Вот Аркадий – так, стало, в самом деле я близко, вот Костенька – да, да, я ее увижу, завтра в пять часов в путь. «Чего вы желали бы теперь от Бога?» – спросил, шутя, гусар вечером. «Чтобы этот пятак превратился для мира в часы». Гусар думал, что я с ума сошел. «Для чего?» – «Он не умет показывать ничего, кроме пять, а в пять туда к ней». К подробностям этих дней надобно сказать, что я два дня с половиной ничего не ел, кусок останавливался в горле.
Позже. Ты моя невеста, потому что ты моя. Я тебе сказал: «У меня никого нет, кроме тебя». Ты ответила: «Да, ведь я одна твое создание». Да, еще раз, ты моя совершенно, безусловно моя, как мое вдохновение, вылившееся гимном. И как вдохновение поэта выше обыкновенного положения, так и ты, ангел, выше меня, – но все-таки моя. Оно телесно вне меня, но оно мое, оно я. Тебе Бог дал прелестную душу, и прелестную душу твою вложил в прелестную форму. А мысль в эту душу заронил я, а проник ее любовью – я, я осмелился сказать ангелу: люби меня, и ангел мне сказал: люблю. Я выпил долгий поцелуй с ее уст, один я, и передал ей поцелуй. Моя рука обвилась около ее стана, – и ничья не обовьется никогда. Понимаешь ли эту поэзию, эту высоту моего полного обладания. В минуту гордого упоенья любви я рад, что ты не знала любви отца и матери и эта любовь пала на мою долю. Вчера читал я Жан-Поля, он говорит: любовь никогда не стоит, или возрастает, или уменьшается, – я улыбнулся и вздумал предостеречь тебя, а то я кончу тем, что слишком буду любить, сожгу любовью. Скоро ночь – святая, а там и седьмой час.
Отчего же я так спокоен теперь, а 3 марта не прошедшее, вот оно, живое, светлое в груди. Умереть, – нет еще, не вся чаша жизни выпита, жить, жить! Будем сидеть долго, долго, целую ночь, и когда солнце проснется, и когда утренний Геспер блеснет, выйдем к ним и под открытым небом сядем с ними, тогда умрем. Стены давят, опасность давит, быстрота давит. Тогда же одна гармония разольется на душе, ей будет тепло, и труп согреется солнцем. Или на закате, когда усталое оно падет на небосклон, и кровью разольется по западу и изойдет в этой крови, и природа станет засыпать, – тогда умрем. И роса прольет слезу природы на холодное тело. А чтоб люди были далеко, далеко! Ты писала как-то: в их устах наша любовь выходит какой-то мишурной. Это ужасно! Да, я ни слова о тех людях, которые не люди, но большая часть людей в самом деле так судят. Нас поймет поэт, – этот помазанник Божий, мир изящного, поймет дева несчастная, поймет юноша, любящий безгранно (а не любивший, тот, для кого любовь былое, воспоминанье – тот покойник, труп без смысла). Из друзей близких найдутся, которые пожмут плечами и пожалеют обо мне от души: «Она увлекла его с поприща, на женщину променял он славу»… и посмотрят свысока. Слава Богу, что пустой призрак, слава, наука, может наполнять их душу; ежели бы не было его и не было бы девы, они ужаснулись бы пустоты, и их грудь проломилась бы, как хрусталь, из которого вытянут воздух. Нет, Наташа, я знаю все расстояние от жизни прежней и до жизни в тебе. Тут-то мне раскрылось все, а тебе целая вселенная любви, целый океан, – носись же, серафим, над этим океаном, как Дух Божий над миром, им созданным из падшего ангела.
Natalie, Natalie! До завтра, прощай. – Завтра письмо, как будто год не имел вести, душа рвется к письму. Неужели может быть любовь полнее нашей? Нет!
Жаль Emilie, зачем она едет, она должна быть, когда на наших головах будет венец, – это зрелище еще лучше вида с Эльбруса. Благослови твоего суженого – Александра.
Друг мой, я была счастлива тем, что могла восхищаться тобою, любить тебя, становилась выше и добродетельнее от желания быть ближе к твоему идеалу…
Наталья Александровна Захарьина и Александр Иванович Герцен с детства любили друг друга. Их любовь выросла вместе с ними, они поженились. Большая часть их семейной жизни прошла в Париже. Она не была бесконечно счастливой, на долю супругов выпало немало испытаний. Кровавый мятеж 1848 г. в Париже, а потом тяжелая болезнь маленькой дочери роковым образом подействовали на Наталью Александровну, склонную к депрессии. Нервы ее напряжены, и она «вступает в слишком близкие отношения с Гервегом» (известным немецким поэтом и социалистом, самым близким тогда другом Герцена), тронутая жалобами на одиночество его непонятой души. Наталья Александровна продолжает любить мужа, сложившееся положение мучает ее, и она остается с Герценом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу