Но маска и здесь играла свою роль, принося вред самим этим качествам. Собственно говоря, вызов, задиристость, прикрывающие застенчивость, не такое уж необычное явление (особенно у подростков и вообще молодых людей). У Дау они были (сознательно?) доведены до последовательной цельности. Резкость, насмешливость, даже разухабистость, мальчишеское поведение были необходимыми элементами образа, в который он вошел и который прежде всего был виден тем, с кем он контактировал, особенно в более молодые годы. Хотя и в меньшей мере, но они сохранились у него до конца.
Другим он был, расслабившись в момент усталости или говоря о чем-либо лично для него серьезном, или рассуждая, например, о стихах (но не тогда, когда он читал их на каком-либо иностранном языке, чтобы произвести впечатление, по-мальчишески покрасоваться, щегольнуть памятью и знанием языка!), слушая стихи.
В конце 40-х-начале 50-х годов я нередко читал ему ходившие в списках стихи Мандельштама, Пастернака и др., и он старательно записывал понравившиеся ему, например, пастернаковского «Гамлета». Помню, с какой тихой серьезностью и сосредоточенностью он переписывал из моей школьной тетрадки (она и сейчас лежит передо мной) продиктованное мне кем-то пронзительное длинное стихотворение 1940 г. Ольги Бергольц (примерно в то же время и столько же времени, как Дау, проведшей в заключении):
Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.
...................
О, дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Людской тоски не исчерпали
В беззвездных топях (или «копях?» — Е. Ф. )
Колымы!
С концовкой:
Но если скрюченный от боли
Вы этот стих найдете вдруг,
Как от костра в пустынном поле
Обугленный и мертвый круг,
Но если нашего страданья
Дойдет до вас холодный дым…
Ну, что ж, почтите нас вставаньем,
Как мы, встречая вас, молчим.
Вот в таких случаях это был другой Ландау.
Не было, разумеется, никакой нужды в маске и тогда, когда Ландау читал лекцию или доклад. Владение материалом и, как следствие, владение аудиторией были полными. В речи и движениях не было ни резкости, ни напряжения — лишь серьезность. Естественность была подлинная, не наигранная.
Я закончу одним особенно запомнившимся мне эпизодом, который вновь, как и начало этих заметок, связан с Румером.
Как известно, в 1938 г. Ландау и Румер, как тогда выражались физики, «перешли с физического листа римановой поверхности на нефизический», т. е., попросту говоря, были арестованы НКВД. Благодаря гражданской смелости, уму и настойчивости Петра Леонидовича Капицы уже через год Ландау вернулся домой (см. ниже).
Румер же «вынырнул на поверхность» только через 10 лет в далеком Енисейске (в то время это была несусветная глушь, хотя и с пединститутом, в котором он стал работать). Он прожил там в качестве ссыльного 3 года — с женой и родившимся там же ребенком. Тогдашний Президент Академии наук Сергей Иванович Вавилов сумел добиться перевода Румера в Новосибирск. Но как только это произошло, не успев обеспечить Румера работой, Вавилов в конце января 1951 г. скончался, и Румер с семьей остался «в подвешенном состоянии»: без паспорта (с обязательной явкой каждые две недели в местное отделение НКВД), без работы, существуя почти целиком на средства друзей (он подрабатывал только переводами, которые его новосибирские знакомые передавали ему, заключая договора с издательством на свое имя).
Случилось так, что летом того же года я летел в командировку в Якутск. В то время на этом маршруте самолет делал остановку на ночь в Новосибирске. Когда это объявили, я заволновался. Поехал в город. Позвонив в Москву, узнал его адрес (из последнего письма Румера, лежавшего у меня дома на столе), бросился разыскивать, но его не было дома. С трудом, после разных приключений, нашел его по телефону у каких-то тамошних его друзей. Мы встретились на бульваре у центральной площади, расцеловались и стали строить планы — что можно сделать, как ему помочь? Румер тогда был страстно увлечен своей работой по «пяти-оптике» (вариант единой теории поля), которую он начал еще в заключении, и считал ее столь важной, что работу над ней рассматривал как достаточное основание (в глазах начальства) для перевода в Москву.
Приехав в Москву, я сразу поехал к Дау и положил на стол записку: «Я видел Румера». Он сказал: «Пойдем, погуляем». [135]Мы вышли в сад и ходили, ходили, обсуждая судьбу Румера. Дау был серьезен, печален, отчасти растерян и все повторял: «Что же делать? Что можно сделать?»
Читать дальше