— Тонка, Георгий Иванович.
— Вам, может быть, не проволока нужна, а круглое Железо? Для чего вам?
— Для челюсти Машлякевичу.
— Для челюсти?!. — повторяет он в изумлении. Но я уже заметил на его возу проволочный отес, как раз такого диаметра, какой мне нужен.
— Можно отломать от воза?
— Если для челюсти — ломайте!
Он дает мне топор, молоток, напильник. Отдираю отес, обрубив его, выравниваю на окованном колесе телеги, опиливаю напильником, придав отесу форму латинского «С». У меня нет кузнечной и слесарной практики, вожусь с протезом долго, шлифую его песком, он уже блестит, и все-таки то, что у меня получилось, мне совсем не нравится. Рука не поднимается вставить грубую железку в нежные, болезненные ткани живого человека!
Роюсь в запасах санчасти. Вот что мне нужно — резиновый катетер! Вот как можно смягчить протез: заключить его в резиновую трубку! Стерилизую протез, вставляю его Машлякевичу одним концом в суставную впадину, другой конец протеза прикрепляю проволокой к зубу оставшегося обломка нижней челюсти. Выравниваю этот обломок, покрываю его и протез остатками мышечной ткани.
На следующей операции из остатков мышц щеки, из слизистой оболочки полости рта, из остатков нижней губы и верхней губы создаю угол рта. Сшиваю кетгутом обрывки языка. Рот есть. Язык будет.
В глазах Машлякевича появляется свет надежды.
Он с интересом следит теперь за всеми приготовлениями к операциям. Какое-то подобие улыбки пробегает в его глазах. И улыбка эта передается нам всем Я вижу теперь надежду и у людей, окружающих меня. Не только Аня, Кривцов, Свентицкий, Георгий Иванович, Валя, но и знакомые партизаны смотрят на меня, говорят со мной теперь совсем иначе, чем несколько дней назад. Все переменилось, словно света больше и теплее стало в лесу.
Он будет жить!
Обрывки языка, сшитые кетгутом, постепенно срастаются и заживают. Язык стал более узким и коротким. Машлякевич шепелявит, каждый произнесенный им звук причиняет ему боль, но он бормочет что-то и на операционном столе и на возу. Он говорит «ить», «вить» — и не сразу поймешь, что он просит — «жить»? «пить»?
Лучше всех язык Машлякевича понимает Аня. Она играет роль переводчицы.
— Он говорит: сделайте так, чтобы я мог есть хлеб.
Однако сделать это совсем не просто! Живописцы, рисуя свои картины, поэты, отбирая слово за словом в процессе создания стиха, композиторы, пробуя сотни аккордов в поисках нужного созвучия, черпают свои материалы из огромных запасов. Не то у хирурга в процессе пластической операции. Он ограничен со всех сторон. Он должен создавать новое из немногого.
Каждый раз, на очередной операции Машлякевича, продолжаю удалять омертвевшие ткани. Делая насечки, беру кусочки кожи с шеи Машлякевича, чтобы закрыть огромную дыру в щеке. Но от большого натяжения ткань щеки расползается, рана гноится. Медленно, очень медленно стягиваются рубцы и закрывается рана.
Оставшиеся зубы не попадают один на другой, прикуса нет. Устанавливаю челюсти так, чтобы был прикус, скрепляю зубы проволочкой, жду, пока ткани срастутся окончательно и окрепнут в новом положении. Снимаю проволочки с зубов и — новая беда: начинается рубцевание тканей, рот плохо открывается. Вставляю деревянный клин в зубы Машлякевичу, и с этим клином он живет месяц. Дважды неудачно пытаюсь закрыть слюнной свищ, наконец, аз третий раз это удается, рана теперь окончательно закрыта.
И вот любопытные, толпящиеся около телеги, видят в руке Машлякевича кусок хлеба, он жует хлеб и смеется.
Он будет жить!
Федоров вызывает меня очень озабоченный.
— Тимофей Константинович, пройдите во взвод разведчиков. Там какое-то массовое заболевание.
Я, Кривцов и Свентицкий идем в лагерь разведчиков. Оставляем с Машлякевичем новую сестру Лиду. Берем с собой Аню. Идти недалеко — километра полтора от штаба.
В палатке разведчиков тесно. На земле, едва прикрытой тонким слоем веток, лежат вповалку человек двадцать. Некоторые совсем не замечают нашего появления. Иные поворачивают голову на свет и встречают нас мутным, безучастным взглядом.
Дело плохо! Такое безучастие, нелюбопытство, притупленность реакций бывают только в тяжелом состоянии, когда для больного «свет становится не мил».
Присаживаюсь на корточки, спрашиваю:
— Что болит?
— Все болит. Голова, руки, ноги. Ходить не могу.
Температура 38,8. Выслушиваю сердце, легкие, прощупываю живот, грудь.
Читать дальше