Вести из Москвы приходили пестрые. Сергей Иванович Танеев три раза кряду был на «Садко» и назвал его в письме к Николаю Андреевичу «чудным произведением», посетовав, однако, на возрастающие от раза к разу неурядицы в исполнении. Затем прилетела ошеломляющая новость: после очередного спектакля «Садко» Солодовниковский театр поздней ночью загорелся и сгорел. Оперная труппа перешла в маленький и неудобный театр на Никитской. Здесь в конце месяца показали публике торопливо, наспех разученную «Майскую ночь» с поэтической Забелой — Панночкой и Шаляпиным — Головой.
В середине февраля, как раз когда что-то начало образовываться с прологом к «Псковитянке» — одноактной «Верой Шелогой», — на Загородный проспект сверх ожиданий явился самолично Савва Мамонтов. После неизбежных московских объятий и лобызаний Савва объявил, что послезавтра в Петербург приезжает его труппа, спектакли будут в консерваторском зале (разрешение получено, афиши заказаны), и хорошо бы открыть гастроли оперой «Садко» под управлением автора.
С двадцатого февраля в жизни Николая Андреевича началось нечто небывалое. «Садко» он, правда, не дирижировал, но за считанные часы репетиций подтянул и хор и оркестр, выровнял звучность, разучил трудные места, выправил оттенки, показал правильные темпы. Несмотря на то, что Шаляпин в первом спектакле не участвовал, успех был огромный. Музыкальный Петербург понял, чего он лишился по милости хозяев Мариинской сцены. Скоро оказалось, что «Садко» — настоящий гвоздь сезона. Ни одна из привезенных Мамонтовым опер не привлекала столько публики. Даже притягательная новинка — вагнеровский цикл с немецкими артистами, перед которыми гостеприимно распахнул двери императорский театр, — не могла ослабить успех «Садко».
За «Садко» — «Псковитянка» с Шаляпиным. Театр неполон, но успех подавляющий. Стасов откликнулся громовой статьей «Радость безмерная», воздав исполнителю роли Грозного заслуженную хвалу. За «Псковитянкой» пришел черед «Снегурочки».
Николай Андреевич, по собственным словам, дневал и ночевал в опере, даже консерваторские занятия, сколько было возможно, забросил. Кажется, никогда и нигде еще не чувствовал он себя так хорошо и свободно, как с мамонтовцами. Никто не понимал его так, как мгновенно, с полуслова понимали Шаляпин. Забела, Секар-Рожанский, дирижер Эспозито, Врубель, неразлучные Серов и Коровин — «Коров и Серовин», как шутливо называл их Савва Иванович, благодушно, а бывало, и властно, чутко, а то и норовисто правивший своим суматошным оперным царством. На мудрого и благостного царя Берендея он был мало похож. Но кто бы мог подумать, что черты царя-философа из земли берендеев нашлись в самом Римском-Корсакове? И нашел их Михаил Александрович Врубель. Слушая, как Корсаков разучивает с Надеждой Ивановной партию Снегурочки, наслаждаясь простыми, ясными указаниями композитора, вдруг по-новому освещавшими артистке задачу или музыкальный смысл эпизода, Врубель нет-нет да и чертил что-то мягким карандашом на листе бумаги. Минутная задумчивость Николая Андреевича, касавшегося на какое-то мгновение бороды длинными худыми пальцами, его крупные черты, дышавшие сейчас умиротворенностью и лаской, оставались жить в лаконичном узоре зарисовки, своего рода стенограмме. Придет время, художник расшифрует ее, и образ мудрого наставника явится в ином обличье, укрытый старинным цветным плащом, в высокой шапке киевских или новгородских князей, с посохом в руке. И в майолике «Царь Берендей» никто не угадает сурового петербургского композитора. Разве что сам Врубель расскажет.
Чудо, мелькнувшее в Москве, на спектакле «Садко», повторилось. Жила на свете певица, у которой в голосе, в облике было все, о чем только мог мечтать Римский-Корсаков. То самое «лирическо-фиоритурно-драматическое» сопрано, которое было необходимо для Волховы и которого, строго говоря, не бывает, почему в письме к Кругликову он в свое время и снабдил это определение двумя вопросительными и двумя восклицательными знаками. Та артистка, которая была поэтична и невыразимо трогательна в реальной роли Ольги и человечна в сказочных образах Снегурочки, Панночки, Волховы. А уж музыкальна! Она была так близорука, что не видела со сцены палочку дирижера, но вступала безошибочно. Ведь она вся пела в это время, и музыка, как кровь, бежала по ее жилам.
Сменялись репетиции, спевки, спектакли, дружеские беседы с Врубелем, внимательно слушавшим композитора, деловые встречи с Мамонтовым, как всегда веселым и энергичным. Впервые Корсаков чувствовал себя в театре не чужаком, не просителем, которого могут третировать каждый по-своему: Направник, директор, костюмер, — а участником общего дела. Его композиторский дар, его опыт, знания, художественное чутье были нужны, его взыскательность полезна и даже необходима при общей в театре непривычке к строгому порядку. Это был теперь его театр, которому он с радостью отдавал силы, для которого стоило сочинять.
Читать дальше