Но это впереди, а пока — труд, труд и труд. Самый образ его жизни становится укором Кюи, который занимается музыкой между прочим, в досужие часы, Бородину с его безалаберным бытом, Мусоргскому, все реже и реже заглядывающему в листы нотной бумаги.
Круг знакомых Римского-Корсакова ширится. Появляются новые люди — сослуживцы. Старые друзья отходят в сторону. Мусоргский временами не различает его от Кюи, обоих считая бездушными изменниками. «…Неужели воспоминание о былом не пробудит сурковую спячку; хотя бы по мозговой оболочке (кого следует) скользнула живая мысль да проняла до пяток (кого следует)!» — пишет он в отчаянии Стасову в октябре 1875 года. Холодно-насмешлив Кюи. Мрачен Стасов, видящий в усиленных занятиях Корсакова музыкальной техникой жалкое и безнадежное падение. Пройдет время, и Мусоргский будет приветствовать работу Римского-Корсакова над сборниками русских народных песен, пользоваться его помощью при оркестровке, советоваться о том, как лучше устроить трудный вокальный ансамбль в «Хованщине». Стасов, даже не примирившись до конца с теориями Корсакова, со всей силой своего любящего сердца будет восхищаться сильными сторонами его творчества и личности. Но этого еще надо дождаться.
Факты словно подкрепляют пессимизм друзей. Новые сочинения Римского-Корсакова суховаты, деланны. О самом значительном из них — Третьей симфонии — Чайковский написал, что выработанность деталей замещает в ней вдохновение и порыв. Бородин хвалит и все же не может удержаться от шутки скорее грустной: Корсаков представляется ему этаким немецким профессором в очках, сочиняющим истинно профессорскую Большую симфонию в до мажоре. «Техника еще не вошла в мою плоть и кровь, и я не мог еще писать контрапункта, оставаясь самим собой…» — признавался потом Корсаков [11] По поводу написанного несколько позднее струнного Квартета.
.
Временами среди усиленных занятий и бесчисленных дел его охватывают сомнения. Неужели он ошибся и загубил свое дарование? Или и дарования никогда не было, а была одна переимчивость? Путь кажется уводящим в тупик. Он оглядывается вокруг, не видя друга, с которым мог бы посоветоваться. Надежда Николаевна? Она молчит, не решаясь вынести приговор. Стасов? У него есть ответы на все недоумения, но эти ответы наизусть знает и Корсаков. Бородин? Мусоргский?
Есть, пожалуй, только один человек, которому можно, не стыдясь, послать на просмотр написанные летом 1875 года фуги. Он оценит их дельно как музыкант и как педагог. С ним полезно поделиться планами на будущее, рассказать о задуманном теперь постепенном переходе от технических упражнений к творческим работам. Письмо написано и отправлено в Москву. Ответ не заставляет себя ждать.
«Добрейший Николай Андреевич!.. — пишет Чайковский. — Знаете ли, что я просто преклоняюсь и благоговею перед Вашей благородной артистической скромностью и изумительно сильным характером! Все эти бесчисленные контрапункты, которые Вы проделали, эти 60 фуг и множество других музыкальных хитростей, — все это такой подвиг для человека, уже восемь лет назад написавшего «Садко», что мне хотелось бы прокричать о нем целому миру… Я часто ремесленник в композиции, Вы будете артист, художник в самом полном смысле слова… При Вашем громадном даровании в соединении с тою идеальною добросовестностью, с которою Вы относитесь к делу, из-под пера Вашего должны выйти сочинения, которые далеко оставят за собою все, что до сих пор было написано в России».
Лето выдалось жаркое, обильное грозами. После сенокоса, кажется, дня не проходило без великого грома. Солнце, гневное и ликующее, обливало розовые поля гречихи и заголубевшие всходы льна. А по ночам беззвучные зарницы гуляли меж облаков, справляя грозно-веселый пир во славу Перуна.
Римские-Корсаковы жили нынче в Стелёве, за Лугой. Воздух здесь был полевой, медовый, не то что в подгородных Лигове и Парголове. Гостей не предвиделось. Дети — их трое — целый день блаженствуют в саду. Смородина, крыжовник, вишня собрали сюда множество певчих птиц; среди ветвей совершают короткие перелеты славки, дрозды, малиновки. Ешь — не хочу. Пой и свиристи, сколько нравится.
Все здесь веселит, трогает и тешит Николая Андреевича: ранние купанья в быстрой, закипающей ключами речке, синие просторы озера Врево, семейные прогулки — по грибы, по ягоды. Вокруг Стелёва разбежались на стороны деревеньки с причудливыми именами — Копытец, Дремяч, Хвошня. Роща называется Заказница, огромный темный лес — Волчинец. Кажется, что Петербург отодвинулся не на полтораста верст, а на тысячи лет. Совсем близко лежит невидимая страна берендеев. С необыкновенным подъемом, со счастливым чувством власти над темной стихией творчества Римский-Корсаков писал в Стелёве «Снегурочку».
Читать дальше