После холодного подвала эта комната показалась нам раем. Топили печку разным хламом, кипятили воду. К нам стали заглядывать гости. Засиживались до полуночи с воспоминаниями о мирной жизни. И только гул самолетов и разрывов напоминали о войне.
Как-то повадился к нам на „огонек“ начальник госпиталя Александр Владимирович Лифшиц. Приходил всегда с охапкой дров, располагался на шкуре у печки и рассказывал о своем сыне Вовке – поэте. У нас появились завистники среди медсестер. Подслушав наши ночные разговоры, они нажаловались начальству. Вот сам Лифшиц и вызвал нас с Люсей „на ковер“ и давай отчитывать нас за якобы „варфоломеевские ночи“, а сам в усы посмеивается. Нас это очень разозлило и обидело, и на следующий вечер, сколько он ни стучался к нам в дверь, мы его не пустили...»
Воспоминания Софьи Юревич, посвященные первой блокадной зиме, невозможно читать беспристрастно. Они не оставляют равнодушными, в них как будто отпечаталась вся боль и трагедия того времени. И перед глазами встает образ замерзшего, полутемного госпиталя, людей, существовавших на грани жизни и смерти.
«Самой тяжелой была зима 1941—1942 годов. В декабре перестали давать свет и воду. За водой ездил с бочкой на машине шофер Саша Лукин в Озерки. И пока не замерзли колодцы соседних домов, брали и оттуда. Сестры таскали ведрами воду в госпиталь.
Окна забиты фанерой, топят буржуйки, от них копоть кругом – на стенах, на потолке. Сожгли все школьные парты. Сестры в свободное от дежурств время ходили на заготовку дров, разбирали деревянные дома вокруг госпиталя. Специальная комиссия помечала эти дома надписями „П/С“ („подлежат сносу“) и давала разрешение на снос. Меня, как хирургическую сестру, освобождали от таких работ, чтобы не повредить руки.
Рацион в ноябре—декабре представлял из себя воду, соль и 300 грамм хлеба. Когда началась Дорога жизни, стали варить болтушку: вода, мука и соль. Раненые старались последними брать свою порцию, чтобы достать со дна погуще. Большое счастье казалось тому, кто сумел выпросить у буфетчицы облизать ведро, в котором была эта болтушка. Посуду мыть не надо было – все вылизывали до крошки.
Морозы стояли в ту зиму сильные. В палатах темно, холодно. Перестали оперировать, поскольку в операционной темно и холодно – все замерзает. Риванол разогревали на буржуйке, и делали только перевязки. Раненые, в шапках, шинелях и валенках, лежали в классах и в коридорах на топчанах, покрытых сверху соломенными матрацами. Подходишь, его не видно, позовешь – протянет руку из этой груды, дашь градусник, потом возьмешь его обратно – 35,4 °С – замерзали.
Трупы умерших раненых складывали в подвал, а потом в домик во дворе. Новых поступлений раненых зимой 1941/42 годов у нас не было.
Силы наши иссякли. Михаил Степанович, хирург, опух от голода, еле передвигался. У всех начались голодные поносы. Туалетом была большая бочка, около метра высотой, во дворе. К ней по бокам наклонно стояли доски, по которым поднимались и мужчины, и женщины, отупевшие от голода, уже не обращавшие внимания друг на друга...
Я сижу у буржуйки. На столе в углу чадит коптилка с какой-то вонючей жидкостью, от копоти и вони раненые все лежат с черными носами. С таким же черным носом и я, клюю о буржуйку. За мной следит напротив раненый с койки. Как только мой нос клонится близко к печурке, он кричит: „О, черт!“ Я вздрагиваю и отодвигаю нос, но все же успеваю за ночь его сжечь и хожу с подпаленным кончиком...
Все, что можно сжечь, давно сожжено. В коридорах нет ни бывших столов, ни стульев, ни диванов. Парты, которыми был завален школьный двор, давно сожжены, разобран забор. Бреду в сплошной тьме, глухо отдаются в коридоре мои шаги. Хотелось бы на что-нибудь наткнуться. Иду к лестнице. Спускаюсь вниз. На лестнице падаю на труп, не вынесенный с верхнего этажа, – видимо, сил больше не хватило спустить его в подвал, набитый трупами.
Натыкаюсь на большую деревянную рамку с портретом Сталина. Долго стою в раздумьях, что же делать. Деревянная рамка мне под силу, она даст тепло тем наверху мучающимся от холода людям, но ведь там же портрет Сталина... Жалость к несчастным решает все. С грохотом тяну портрет, вынимаю его из рамки, скатываю в рулон и начинаю трудиться над рамкой.
Увлеченная работой, не слышу, как подходит ко мне комиссар Казаков. Он схватывает меня за руки, освещает мое лицо карманным фонариком, увидев мои проделки, кричит: „Ты сошла с ума! Ты знаешь, что я тебе за это пришью политическую статью и отдам в ревтрибунал!”
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу