Дирали нас и за уши, и в угол ставили, и на колени, иногда и посекали маленько, – все это, впрочем, в умеренной дозе, не особенно жестоко и больно…
Но худо было то, что наказывали нас совсем зря. Многое, за что действительно стоило бы нас пробрать, сходило нам с рук, зато вдруг набрасывались на нас за такие невинные вещи, которые не требовали ни малейшего наказания. Так, однажды мы забрались в пустую собачью будку в числе пяти или шести детей. Одна девочка разыгрывала роль суки, остальные были ее щенятами. В это время отец и мать возвращались откуда-то домой, и вот видят – лезут из будки один за другим с полдюжины ребят, и мы в том числе, все, конечно, перепачканные, перемазанные. Сейчас же последовала порка – а за что бы, казалось?..» (Скабичевский, 2001).
Гимназической порки пай-мальчик Скабичевский ни разу не удостоился.
«Тем не менее, надо мною вечно висела Дамокловым мечом розга.
Дело в том, что по субботам выдавались воспитанникам билеты, на которых прописывалось, как в течение недели ученик себя вел и учился. Билет подписывался родителями и в понедельник возвращался инспектору. У отца моего было такое условие: каждый раз, как я принесу билет с плохой аттестацией, я должен ожидать розог.
Как ни вредно действие розог на природу ребенка, но весь этот вред не может сравняться с тем гибельно-растлевающим влиянием, какое на меня имело одно только ожидание предстоящей порки.
В самом деле: единицу приходилось иной раз получить не в конце, а в самом начале недели, а таким образом предстояло до субботы мучиться ожиданием расправы. Ничто не радовало, не веселило. С каждым днем страх увеличивался и в субботу принимал характер потрясающей лихорадки. Голова кружилась, и зуб на зуб не попадал. Я не мог ни есть, ни пить. Должно быть, хорош я был по возвращении домой, так как мать при первом же взгляде на меня догадывалась, в чем дело, и начинала уговаривать меня, чтобы я постарался сделать веселое лицо, по крайней мере, пока отец не сядет за обед и не поест супу.
Тщетны были увещания доброй матушки: до веселых ли физиономий мне было, когда у меня дрожала положительно каждая жилочка! Стоило взглянуть на меня отцу, чтобы, в свою очередь, догадаться, что дело неладно.
– А! опять дурной билет в сумке? Ты не хочешь учиться, не хочешь понять, чего стоит мне твоя гимназия! Из последних кишок тянусь, чтобы сделать из тебя человека, а ты ничего этого знать не хочешь, плюешь на все мои заботы о тебе! Лентяишь и балбесничаешь! Нечего теперь нюни-то распускать! Снимай штаны!..
И начиналась расправа» (Там же).
Именно еженедельной порке Скабичевский ретроспективно приписывает все трудности своего переходного возраста, особенно сексуальные переживания. «Розга… еще более разжигала во мне чувственность» (Там же). От полной деградации мальчика спасла любящая мать, которая буквально заставила отца оставить 13-летнего сына в покое.
Во многих семьях телесные наказания детей осуществляли не только и не столько отцы, сколько матери. Таково было детство Ивана Сергеевича Тургенева (см.: Чернов, 2003). Хотя властная и скорая на руку мать по-своему любила его, это не спасало мальчика от частых побоев:
«Драли меня за всякие пустяки чуть не каждый день». «Я родился и вырос в атмосфере, где царили подзатыльники, щипки, колотушки, пощечины и пр. Ненависть к крепостному праву уже тогда жила во мне».
Однажды по наговору сумасбродной гувернантки Ваню подвергли жестокой порке, даже не объяснив, за что: «Сам знаешь, сам знаешь, за что я секу тебя». Перепуганный и оскорбленный мальчик решил бежать из родительского дома, только вмешательство доброго учителя-немца образумило Варвару Петровну. В письме к сыну от 29 мая 1840 г. В. П. Тургенева признает: «когда вы были еще дети, и я вас секла… И всегда кончалось моим обмороком. Один раз, помню, высекла дружка Колю. Ударов 10 дала. Никогда он не кричал и не плакал, еще жалеет меня… Вот я чувствую, что свет темнит. Коля, ангел мой, забыл свою боль и кричит: воды мамаше! Сердечушко, стоит передо мной с голой <���ж…>. Ему было 9 лет. После того я его уже не секла».
Еще чаще дворянских детей наказывали наемные воспитатели.
Типичную картину дореформенной усадебной семейной жизни вполне реалистично обрисовал в «Пошехонской старине» (1888) Салтыков-Щедрин:
«Ни отец, ни мать не занимались детьми, почти не знали их. Отец – потому что был устранен от всякого деятельного участия в семейном обиходе; мать – потому что всецело была погружена в процесс благоприобретения. Она являлась между нами только тогда, когда, по жалобе гувернанток, ей приходилось карать. Являлась гневная, неумолимая, с закушенною нижней губою, решительная на руку, злая. Родительской ласки мы не знали, ежели не считать лаской те безнравственные подачки, которые кидались любимчикам, на зависть постылым <���…>.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу