Младая донна, в блеске состраданья,
В сиянии всех доблестей земных,
Сидела там, где Смерть я звал всечасно;
И, глядя в очи, полные терзанья,
И внемля звукам буйных слов моих,
Сама, в смятенье, зарыдала страстно.
Другие донны, поспешив участно
На плач ее в покой, где я лежал,
Узрев, как я страдал, –
Ее услав, ко мне склонились строго.
Одна рекла: «Пободрствуй же немного»,
А та: «Не плачь напрасно».
Когда ж мой бред рассеиваться стал,
Мадонну я по имени назвал.
Мой голос был исполнен так страданья,
Так преломлен неистовостью слез,
Что я один мог распознать то слово,
Но, устыдясь невольного деянья,
Бесчестия, что я Любви нанес,
Я, помертвев, упал на ложе снова.
Раскаяние грызло так сурово,
Что, устрашившись вида моего:
«Спешим спасти его!» –
Друг другу донны тихо говорили
И, наклонясь, твердили;
«Как бледен ты! Что видел ты такого?»
И вот чрез силу взял я слово сам
И молвил: «Донны, я откроюсь вам!
Я размышлял над жизнью моей бренной
И познавал, как непрочна она,
Когда Любовь на сердце потаенно
Заплакала, шепнув душе смятенной,
Унынием и страхом сражена:
«Наступит день, когда умрет мадонна!»
И отшатнулся я изнеможенно
И в дурноте глаза свои смежил,
И кровь ушла из жил,
И чувства понеслись в коловращенье,
И вот воображенье,
Презрев рассудком, в дреме многосонной,
Явило мне безумных донн черты,
Взывающих: «Умрешь, умрешь и ты!..»
И я узнал еще о дивном многом
В том буйном сне, который влек меня:
Я пребывал в стране неизъясненной,
Я видел донн, бегущих по дорогам,
Простоволосых, плача и стеня,
И мечущих какой-то огнь нетленный.
Потом я увидал, как постепенно
Свет солнца мерк, а звезд – сиял сильней;
Шел плач из их очей,
И на лету пернатых смерть сражала,
И вся земля дрожала,
И муж предстал мне, бледный и согбенный»
И рек: «Что медлишь? Весть ли не дошла?
Так знай же: днесь мадонна умерла!»
Подняв глаза, омытые слезами,
Я увидал, как улетает ввысь
Рой ангелов, белая словно манна;
И облачко пред ними шло как знамя,
И голоса вокруг него неслись,
Поющие торжественно: «Осанна!»
Любовь рекла: «Приблизься невозбранно, –
То наша Донна в упокойном сне».
И бред позволил мне
Узреть мадонны лик преображенный;
И видел я, как донны
Его фатой покрыли белотканой;
И подлинно был кроток вид ея,
Как бы вещавший: «Мир вкусила я!»
И я обрел смирение в страданье,
Когда узрел те кроткие черты, –
И рек: «О смерть! Как сладостна ты стала!»
Я вижу лик твой в благостном сиянье,
Зане, пребыв с моею Донной, ты
Не лютость в ней, но милость почерпала.
И вот душа теперь тебя взалкала;
Да сопричтусь к слугам твоим и я, –
Приди ж, зову тебя!»
Так с горестным обрядом я расстался.
Когда ж один остался,
То молвил, глядя, как вся высь сияла:
– Душа благая, счастлив, кто с тобой! –
Тут вы, спасибо, бред прервали мой».
В этой канцоне две части: в первой я говорю, обращаясь к некоему лицу, о том, как я был избавлен от безумного видения некими доннами и как я обещал им поведать о нем; во второй – говорю, как я поведал им. Вторая начинается так: «Я размышлял над жизнью моей бренной…». Первая часть делится на две: в первой – говорю о том, что некие донны, и особенно одна из них, говорили и делали по причине моего бреда, до того как я вернулся к действительности; во второй – говорю о том, что эти донны сказали мне, после того как я перестал бредить; начинается же эта часть так: «Мой голос был…». Потом, говоря: «Я размышлял…» – я повествую, как рассказал им о моем видении об этом есть тоже две части; в первой – излагаю это видение по порядку, во второй, сказав о том, когда они окликнули меня, благодарю их в заключение; эта часть начинается так: «Тут вы, спасибо…».
Может случиться, что усомнится человек, достойный того, чтобы ему разъяснили любое сомнение, и усомнится он, может быть, в том, почему я говорю о Любви так, словно она существует сама по себе не только как мыслимая субстанция, но как субстанция телесная; а это, согласно истинному учению, ложно, ибо Любовь не есть субстанция, но состояние субстанции. А то, что я говорю о ней как о теле – даже как о человеке, – явствует из трех вещей, которые я говорю о ней. Я говорю, что видел, как она идет ко мне; а так как слово «идет» говорит о пространственном движении, в пространстве же движется, согласно Философу, лишь тело, то и явствует, что я полагаю, будто Любовь есть тело. Я говорю еще о ней, что она смеялась, и еще, что она говорила; эти же вещи, кажется, свойственны лишь человеку, особливо же смех; отсюда явствует, что я полагаю, будто она человек. Дабы разъяснить эту вещь, поскольку это будет теперь уместно, – надлежит прежде всего вспомнить, что в старину не было воспевателей любви на языке народном; но воспевали любовь некоторые поэты на языке латинском: я говорю, что у нас, как, может быть, и у других народов случалось и еще случается, произошло то же самое, что было в Греции: не народные, но ученые поэты занимались этими вещами. И прошло лишь немного лет с тех пор, как впервые появились эти народные поэты, ибо говорить рифмами на языке народном – это почти то же, что сочинять стихи по-латыни. [И вот доказательство тому, что прошло немного времени: если бы мы захотели поискать на языке « ос » или на языке « si », то мы не нашли бы вещей, сочиненных за сто пятьдесят лет до нашего времени. Причина же тому, что некоторые невежды снискали славу умеющих сочинять, – в том, что они были как бы первыми, которые сочиняли на языке « si »]. Первый же, кто начал сочинять как народный поэт, был побужден тем, что хотел сделать свои слова понятными донне, которой было бы затруднительно слушать стихи латинские. И это – в осуждение тем, которые слагают рифмы о чем-либо другом, кроме любви, ибо такой способ сочинять был изобретен с самого начала ради того, чтобы говорить о любви. И вот, так как поэтам дозволена большая вольность речи, нежели сочинителям прозаическим, а слагатели рифм суть не иное что, как поэты, говорящие на языке народном, то достойно и разумно, чтобы им была дозволена большая вольность речи, чем другим сочинителям на народном языке: поэтому ежели какая-либо риторическая фигура или украшение дозволены поэтам, то они дозволены и слагателям рифм. Таким образом, если мы видим, что поэты обращались к неодушевленным вещам так, словно в них есть чувство и разум, и наделяли их речью и делали это не только с вещами существующими, но и вещами несуществующими, и рассказывали о вещах, которых нет, будто те говорят, и рассказывали, что многие состояния владеют речью, как если бы они были субстанциями и людьми, то пристало и слагателям рифм делать то же, но не безо всякого разума, а настолько разумно, чтобы можно было потом разъяснить все в прозе.
Читать дальше