В шестую осень только раз к пустому скворечнику привел. Посидел, помолчал, колечко на лапке потрогал.
— До свиданья! — сказал я ему. В шестой раз сказал «до свиданья».
Прошла зима. Опять прилетел скворец на скворечник, но не тот, не мой, без кольца. Может, сосед его, может, сын. Молодой, горластый и непоседливый. И блестит, будто маслом намазанный!
А старик не вернулся. Где-то ветер перья его разнёс? Прощай, старый скворец, — в последний раз. Здравствуй, молодой, — в первый!
— Что, Синица, перья носом перебираешь — чистишь их, что ли?
— Не чищу, Воробей, пересчитываю. С осени три тысячи было, сейчас две тысячи пятьсот осталось. Полтысячи перьев за зиму потеряла!
— Эка беда — полтыщи за зиму! Я весной за одну драку по полсотне теряю. Чего их жалеть: были бы кости целы, перья вырастут.
— Слушай, Филин, неужели ты меня целиком проглотить можешь?
— Могу, Крот, могу. Я такой.
— Неужто и зайчонка протолкнёшь?
— И зайчонка протолкну.
— Ну, а ежа? Хи-хи…
— И ежа проглочу.
— Ишь ты! А как же колючки?
— Колючки выплюну.
— Смотри, какой молодец! А Медведь на ежа даже сесть боится…
Журчал в кустах ручеёк. Жила в ручье лягушка. А в кустах — соловей.
Только солнце садилось на лес — лягушка и соловей начинали петь. Лягушка урчала и квакала, а соловей щёлкал и свистел.
Конечно, соловей не лягушка. Ему, наверное, было противно слушать её, поэтому он свистел и щёлкал всё громче и громче.
Но и лягушка не соловей она, наверное, боялась, что её из за свиста не слышно, и тоже всё громче квакала и урчала.
До того раззадорятся гул и стон!
Соловей раскат за раскатом — только листики вздрагивают.
Лягушка надрывается — даже рябь по воде.
А ты стоишь и слушаешь, хоть и грызут тебя комары.
Все на лягушку сердились: не даёт соловья толком послушать! И в ладоши хлопали, и камни в ручей бросали. А ей хоть бы что.
Но вдруг она замолчала. Наверное, её уж сожрал. Толстенный пятнистый уж жил в этом ручье.
Все очень обрадовались: вот теперь-то мы послушаем голосистого соловья!
Вечер за вечером опускается на тугай, и тишь, и покой, а соловей всё никак не распоётся. Посвистит, пощёлкает — и умолкнет.
И всё как-то вполсилы, лениво и нехотя. И как-то небрежно, с помарками, кое-как. Ни листик от свиста не дрогнет, ни сердце. Наверное, спорить ему стало не с кем — он и размяк. Худо стал петь: дрябло, сонно и вяло. Хоть снова лягушку в ручей подбрасывай!
Бабочки тогда только живут, когда хорошо живётся. Чуть только им плохо холодно, ветрено, сыро — они обмирают. Впадают и особый сон: ничего не видят, не слышат, не чувствуют. И тогда всё плохое и неприятное проходит мимо, будто и вовсе его нет. Нет в жизни бабочек дней тяжёлых и пасмурных — только светлые, тёплые, солнечные. Потому-то так беззаботно и весело порхают они над лугом.
Зимой, когда Солнце стояло низко над горизонтом, оно было равнодушно к Следам на снегу. Иногда даже ласкало их, оттеняя синью и посыпая блёстками.
А теперь, когда поднялось высоко, прямо осатанело. Тереть не может Следов: стирает, портит и искажает.
— Мы запечатлели всё, что в лесу произошло! — говорят следы.
— А я всё сотру! — ярится Солнце.
И стирает, как резинкой с бумаги.
— Мы отпечатали каждый коготок и пальчик! — сообщают Следы. Мы всё по правде!
— По правде? — сердится Солнце. — А я всё искажу — сами себя не у узнаете!
И топит следы и плющит, растягивает вкривь и вкось. Идёт спор. Как в песенке:
— А мы просо сеяли, сеяли!
— А мы просо вытопчем, вытопчем!
С каждым днём следы всё слабее и хуже, всё расплывчатее и неопределённее. Солнце берёт верх. Солнце высоко стоит.
Читать дальше