То же самое в черные, наполненные отчаянием дни моей жизни сделала для меня – какая ирония судьбы – невеста Христа, которая ушла в монастырь (по собственной воле, в отличие от меня), когда умер ее муж. Она славилась своей добротой и доказала это, не жалея ни сил, ни времени, когда другие обитатели замка потеряли терпение и не могли больше переносить моих слез и жалоб, когда даже Этьен не выдерживал моих страданий, она единственная дарила мне утешение, и в ее присутствии мне становилось легче. Она заставила меня снова выйти на свет, который я так сильно прежде любила, и не позволила погрузиться в манящий, сладостный мрак, казавшийся мне единственным надежным местом после исчезновения Мишеля. Тогда свет был для меня невыносим, и я считала, что всю жизнь буду носить знак невыразимого позора и больше никогда не смогу чувствовать себя равной среди тех, у кого таких шрамов нет.
Я убедила себя, что исчезновение Мишеля является следствием моей ошибки, что я не сумела до конца исполнить свой долг, что трагедии можно было бы избежать, будь я внимательнее, будь я лучшей матерью, соколицей, защищающей своего птенца. Поверить, что это самая обычная случайность, что Бог по какой-то причине оградил милорда Жиля и наложил свою длань на моего сына, было невыносимо, потому что тогда получалось, будто надежды на безопасность в нашем мире нет никакой.
Мне было гораздо легче убедить себя, что мой сын пропал по какой-то причине и что я сама во всем виновата. В конце концов, мы всегда стремимся найти кого-нибудь, на кого можно возложить вину за случившееся. Но моя дорогая сестра во Христе заставила меня понять, что нам не дано изменить того, что Он сделал, несмотря на самые отчаянные попытки помешать исполнению Его воли. Я смогла до определенной степени себя простить, но на это ушло много времени.
Я сидела, положив руку на голову мадам; в какой-то момент я вдруг решила, что сквозь волосы смогу почувствовать, как она упрекает себя в исчезновении сына, и твердо решила сделать для нее то, что было сделано для меня много лет назад, потому что мы с ней – всего лишь звенья в длинной цепи боли. Я сидела не шевелясь, пока она спала, положив голову мне на колени, и размышляла о том, как моя собственная рана порой казалась мне совсем свежей и причиняла невыносимую боль, в то время как другим представлялось, будто печальные события остались в далеком прошлом.
Когда она наконец пошевелилась и села, на ее лице остались следы слез, а глаза опухли. Уголком ее передника я вытерла ей щеки, и она посмотрела на меня, безмолвно спрашивая: «Это когда-нибудь закончится?» Мне бы очень хотелось сказать ей: «Да», но это было бы ложью.
Она встала со скамейки и начала расхаживать взад и вперед. Я молча за ней наблюдала, хотя очень многое хотела ей сказать и о многом спросить. Когда она наконец заговорила, голос у нее дрожал, но это меня нисколько не встревожило – прошло много месяцев после смерти моего сына, прежде, чем мой голос обрел силу и твердость. Этьен часто и иногда довольно резко требовал, чтобы я говорила громче, и я обижалась. Видимо, благодаря качествам, присущим его полу, он оправился гораздо быстрее, чем я, хотя я заметила, что после смерти Мишеля он стал жестче. Мне так до конца и не удалось пробиться сквозь броню, которую мужчины часто надевают, чтобы отгородиться от сильных чувств, мешающих им выполнять свои обязанности, в особенности весьма неприятный долг солдата. Как может он испытывать сострадание к воину, чью голову должен отрубить? Это невозможно.
– Ваш сын, как его звали? – прошептала она.
– Мишель, – ответила я.– Ла Драпье.
Я ждала, но она никак не показала, что знает меня. Через несколько мгновений я сказала:
– Значит, вы меня не помните? Она взглянула мне в лицо.
– Нет, к сожалению, – ответила она.– Разве мы с вами знакомы, матушка?
Разумеется, мы обе очень изменились – тринадцать лет не могли не взять свое. Бог не желает, чтобы мы были привлекательными, став молодыми вдовами, которые еще могут иметь детей и претендовать на мужчин, коих не забрала война.
– Мы с вами время от времени встречались, когда мой муж и я служили в Шантосе.
Хотя у меня болели пальцы, после того как мадам ле Барбье их сжала, я потянулась и сняла покров. Затем я положила его на стол и пригладила волосы.
Она посмотрела на меня, и в ее глазах появилась искра узнавания.
– Мадам ла Драпье, – выдохнула она.– Конечно же.
– Oui, c'est moi [7], – подтвердила я.– Когда-то вы называли меня Жильметтой.
Читать дальше