Дура! Как она могла согласиться на эту поездку?! Вика с её амурами. Что б им пусто было!
В неудобной позе, что в других обстоятельствах показалась бы просто нелепой, быстро затекли ноги. Оксана кое-как обтёрлась салфетками, деревянными пальцами брезгливо свернула прокладку в плотный брикет. Торопливо оделась, уже задыхаясь от жалости к себе, злости и презрения к бабьему естеству. Хотелось заплакать. Она разогнулась, убирая в пакет мусор и испачканные трусики, глаза, привыкшие к полумраку, утратили туннельное зрение с белым пятном света в конце. Из серой тени вокруг к Оксане потянулись длинные языки…
Она слабо охнула, озноб прокатился по телу, комкая судорогой мышцы и выворачивая суставы.
Иссохшие просьбы, увядшие мольбы, полуистлевшие желания; нестройный, шепчущий сквозь время, хор призрачных голосов, скользящий в разорванных струнах надежд и упований. Они проступали в сумраке гроздьями, пучками, плотной паутиной из бесцветных тряпиц, плетёных веревок, шнурков, сморщенных ремешков, клочков пыльной шерсти, сваленных в невесомые и бесцветные нити, чьи концы чутко шевелились в воздухе, потревоженном её присутствием. Внутри избушки корни Илгун-Ты были бесстыдно голыми, бледно-жёлтыми, словно кривые ножки огромных поганок и источали слабый грибной запах. Блики света из прорех в крыше, скользили по ним мерцающими светляками и уползали в тёмные углы, прячась в узлах, переплетениях, трещинах, в ватных клубах безобразно распухшего под крышей, душного облака умерших грёз, прогорклых сожалений, и пыльных раскаяний.
У Оксаны мгновенно пересохло во рту. Язык колкой щепкой царапал стиснутые зубы. В голове пульсировало и гудело чужим, несмолкаемым, плотно вплетаясь в грохот крови, и сминая её, как она стискивала в пальцах податливую глину. Она зажмурилась. Пятна света и черноты плавали под горячими веками. Оксана перестала чувствовать собственное тело и вес. Тошнотворный ком перекрыл дыхание. Она заскулила, не слыша себя, лишь слабо ощущая плаксивую гримасу на мокром лице, потом и это ощущение исчезло, словно она стала чем-то мимолётным внутри маленькой высушенной головы, застрявшей в корнях Мирового Древа, вросла кровью в вавилонским шепот, повисла связкой мутных, затянутых катарактой лет, бусин на древесном корне. Через заштопанные паутиной глаза-окна, она смотрит на солнечный день, запятнанный кляксами облаков; этюдник и листы набросков под круглым голышом, углы трепещут и загибаются под ветром; Вика сгорбилась на стуле, волосы упали на лицо; за плечом девушки стоит Степан, и губы его шевелятся, грязно-зелёные, изломанные крылья из еловых лап торчат за его спиной, хвоя осыпается под ноги ржавым дождём
Крик забился в горле. Оксана упала на колени, голова мотнулась, и девушка прикусила язык. Вспышка боли заставила распахнуть веки. Она вновь зацепилась взглядом за прямоугольник солнечного света у входа и ползла к нему, глотая солёную кровь. Хвоя колола ладони. Хрустел складками пакет, который она волочила за собой. Сопли стекали на подбородок, на что она не обращала внимания, пока голоса Вики и Степана не подтащили её к свету как шкодливого щенка за поводок, и не расколотили болтливую тишину под ветхой крышей вдребезги…
***
Ландура, старая тельмучинка, у которой маленький Стёпка оставался в посёлке леспромхоза, когда отец не брал его с собой в тайгу, называла мальчишку Кельчет-И-Тек. Ему нравилось, а отец рассердился и что-то долго выговаривал походящей на деревянного идола бабке. Старуха смотрела бесстрастно, беломорина в сморщенном рте размеренно дымила. Когда егерь замолчал, лицо Ландуры долго оставалось неподвижным, а потом по морщинам прошла рябь. Она вынула папиросу и сказала по-русски, хотя остальной разговор шёл на тельма:
– Ты ничего не можешь изменить.
И равнодушно отвернулась.
Отец увёл Степана и больше у Ландуры не оставлял. Были другие семьи и люди. В благодарность за присмотр отец таскал из тайги лосятину, рябчиков, глухарей, поленных тайменей, лесной мёд и короба с белыми – один к одному, – грибами. Степану у чужих не нравилось. Дети его задирали и не принимали в свои игры. Взрослые сторонились, смотрели хмуро и, кажется, были готовы сами одарить егеря, лишь бы он больше не приводил к ним своего сына.
В семь лет Степан оправился в Алтуфьевский интернат. Без сожалений и слёз. Отсутствие родителей других детей всю неделю, а то и месяц уравнивало его с другими и было легко вообразить, что их рассказы о доме и близких – выдумки. Что-то вроде сказок Ландуры о Верхнем и Нижнем мире, Унгмару и Кельчете, лесных духах, людях-зверях, мёртвом лесе Лыма, где на ветвях развешены колма – берестяные туеса с прахом мертвых; о Берчиткуле – таежном хозяине; о болотном упыре Керигуле с выводком дочерей-рыб, что заманивают неосторожных в самую трясину, а наигравшись отдают отцу, который высасывает из человека кровь, а неприкаянную душу – Сунесу, – отпускает бродить по тайге. Об Олман-ма-Тай, что однажды нашла в тайге израненного охотника, выходила его и полюбила, зная, что будет наказана… Их было много, этих рассказов. Степан скучал по ним, как скучал по тайге, и в Бурханов верилось легче, чем в собственную мать.
Читать дальше