— Деннис, — сказал он, — думаю, ты припрятывал лекарства. Скажи мне честно: да?
Какое теперь это имело значение? Усталый Паучок со вздохом пожал плечами. Доктор нахмурился, подошел к окну и встал спиной ко мне; одну руку он держал в кармане брюк, пальцами другой постукивал по подоконнику. Тишина; через несколько минут дверь открывается. Появляется миссис Уилкинсон. Подходит к столу и высыпает на него с десяток испачканных сажей таблеток; в руке у нее моя веревка, ее она тоже кладет на стол. Я распрямляюсь, испуганно вздрогнув: где моя тетрадь? Доктор Макнотен смотрит на меня, покачивая головой, и говорит:
— Спасибо, миссис Уилкинсон.
Возвращается к окну и вновь встает спиной ко мне, глядя наружу. В конце концов, не поворачиваясь, подает голос.
— Я почти уверен, что нужно отправить тебя обратно, — говорит он, — но хочу предоставить тебе последнюю возможность.
Возвратясь в свою комнату, я с громадным облегчением обнаружил, что тетрадь на месте. Обратно в Гэндерхилл меня не отправят; у доктора Макнотена есть несколько причин для такого решения, одна из них заключается в том, что я, пока не перестал принимать лекарства, определенно «прогрессировал». К чему, он не сказал.
Даже когда человеку нечего назвать своим, он находит способы приобретать какие-то пожитки; а затем способы прятать их от санитаров. В жесткоскамеечном отделении мы привязывали один конец бечевки к брючному ремню, а другой — к верхней части носка, потом опускали носок в брюки. Хранили в носках табак, принадлежности для шитья, карандаши и бумагу, еще куски бечевки — все это было полезным или ценным. Люди привязывались к своим носкам: жизнь в жесткоскамеечном отделении шла убого, и это был способ как-то обогатить ее, почувствовать себя хоть в чем-то независимым. Люди отчаянно дрались за свои носки, когда санитары решали их отобрать. После этого ты лишался не только носка, но и одежды, и тебя в брезентовом халате бросали в надзорную палату, или ты оказывался в смирительной рубашке, стянутый ремнями, чтобы не разбил костяшки пальцев, колотя кулаками по стене.
Последнее время в Гэндерхилле у меня была комната в хорошем нижнем отделении блока Е, и я пользовался всеми возможными привилегиями. Но в первые годы обычно оказывался среди тяжелобольных и зачастую — в надзорной палате, одетый в смирительную рубашку. Помню, как это произошло впервые, двое санитаров заговорили обо мне, когда я курил, сидя в другом конце комнаты отдыха. И один из них, повернувшись ко мне, сказал другому, что я попал сюда потому, что убил свою мать. Я, естественно, стал опровергать его слова, сказал, что не убивал матери, что ее убил отец. Оба засмеялись и какое-то время говорили о чем-то другом. Но через несколько минут вновь завели речь обо мне, и вновь было сказано, что я убил мать. Я снова возразил им; и они сказали, чтобы я не взвинчивал себя, не приходил в «состояние».
Это было смешно. Помню, что начал раскачиваться на скамье взад-вперед, взад-вперед (не мог остановиться), и пальцы сильно дрожали. Паучок, казалось, панически метался туда-сюда, ища с нарастающим отчаянием какую-нибудь нишу или щель, чтобы спрятаться там. Постепенно раскачивание стало неистовым, а в палате быстро сгущались сумерки, и оба санитара наблюдали за мной с нечеловеческой сосредоточенностью. Поднялся шум, пронзительный крик, свет стал то усиливаться, то затухать, и они прижали меня к полу. Затем раздалось до жути знакомое звяканье пряжек, и обезумевший Паучок, ощутив внезапное сжатие, когда санитары затянули ремни, наконец увидел свою норку, юркнул в нее и потом очнулся в надзорной палате, накрепко связанный, и в голове у него неотвязно вертелась лишь одна мысль, что это совершил его отец , его отец , его отец его отец его отец…
Нелегко вспоминать о тех временах (может быть, то, что я вообще способен уноситься к ним мыслью, и есть проявление так называемого прогресса), но первые годы в Гэндерхилле в значительной мере были школой выносить такое шпыняние — чему я в конце концов научился: настало время, когда я, слыша, как они пытались пробудить во мне неистовство, негромко разговаривая о моей матери, вместо того, чтобы разволноваться — начать раскачиваться и дрожать, бегать, словно краб, в поисках укрытия, — создавал убежища, способные выдерживать провокации: Паучок неустанно перестраивал их, репетировал с неустанным трудолюбием и обрел способность выносить эти шпыняния. Когда это начало получаться, шпыняния прекратились, и его оставили в покое. И жизнь в Гэндерхилле с тех пор стала улучшаться.
Читать дальше